Авторизация
QuickFox приветствует Вас. Пожалуйста, авторизируйтесь:
Логин:
Пароль:
Дополнительно
радио "Foxel's home"
[ ogg / 128kbps ]



QuickFox
Powered by
QuickFox 2
© Foxel aka LION
2006 - 2009
Система Orphus
Вселенная Шамана
Foxel's home

© Волчья Поляна
2003-2010

Visit Therian Top 100

Древний знак (1-11 главы)



Если увидите опечатку - выделите ее мышью и нажмите Ctrl+Enter. Спасибо!
==================

ГЛАВА ПЕРВАЯ
У ОЛЕНЯ БОЛЕЛА ГОЛОВА

У оленя болела голова. И Мария должна была в это поверить. Должна была поверить людям, которые, казалось, даже дышать перестали, дожидаясь, когда она прикоснется рукой к голове оленя, чтобы снять его боль. Это могла сделать лишь самая красивая женщина, выбранная всем стойбищем маленького северного племени. Таков ритуал, предопределенный легендой о Волшебном олене. Ялмар искренне радовался и гордился, что выбор пал на Марию. Ведь ее как женщину другого племени могли и не принять во внимание. И вдруг такое единодушие и такая честь! А олень.... Волшебный олень, вот он, совсем еще олененок. Белый олененок, которому нет и полугода. И держит его, обняв как друга, восьмилетняя девочка с удивительным именем — Чистая водица. Была она хрупкой, с прозрачным личиком, и светилось в нем что-то не от мира сего. Как выразительно ее сострадание к олененку и сколько торжественности в ее ожидании чуда!
У оленя болела голова. По легенде он должен был бояться костра. По легенде он умел думать и потому спрашивал себя; кто разжег костер, кого ведут на заклание, во имя чего? Впрочем, это не совсем по легенде, это мотивы Ялмара на тему о Волшебном олене.
Вот пройдет еще одно мгновение, и Мария коснется головы олененка. Полыхает костер, колышутся тени людей, одетых в легкие летние малицы, что-то бесконечно древнее угадывается в их силуэтах. Возвышаются конусы чумов, источающих запах дубленых шкур, застарелого дыма, сухих трав, запах тундры и моря, запах вечности. Светилась печаль в глазах олененка, словно у него и вправду болела голова. А люди ждали ритуального жеста избранной ими жрицы, ритуального жеста прекрасной женщины — таким являет образ ее сама легенда. Люди затаили дыхание. Мария медленно подняла руку, испытывая суеверное чувство восторга, смешанного со страхом...
Происходило это на далеком-далеком заполярном острове, принадлежащем одной из северных стран. Был он крошечным и сиротливым в безбрежном Ледовитом океане, однако островитяне отводили ему достойное место не просто на планете Земля, а в самом мироздании, и никак не меньше. Такими вот были те люди, способные вбирать в собственную душу всю бездну внешнего мира с его океаном, небом, звездами, луною, солнцем. И это помогало им не мучиться чувством потерянности, скорее наоборот, они находили в себе достаточно мудрости и достоинства ощущать свою необходимость всему сущему — и тому, что было на земле, и тому, что было в море, а также тому, что находилось вверху, где вечно сияла Звезда постоянства. Так здесь называли Полярную звезду.
А еще, по глубоким верованиям того племени, выходило: все, что возникло как живая изначальная сущность во времена первого творения, бессмертно и потому идет по тропе вечности, испытывая всевозможные превращения; человек в сотом, в тысячном колене мог появиться на свет оленем, и наоборот — олень человеком, а затем китом, чайкой, мышью, зайцем, в конце концов опять человеком... И произошло на острове согласно таким воззрениям великое событие: родился олень, который в каком-то колене рода своего был человеком. Сказка? Но чем была бы жизнь без сказки? Одна из счастливейших реальностей жизни — неистребимость сказки...
Да, люди маленького северного племени верили, что на сей раз перед ними тот олень, который когда-то был человеком, и потому он помнил вечность, знал тайну зла и мог бы остеречь от него весь род людской, если бы сумел одолеть проклятье неизреченности. Но, увы, это ему не дано. Однако человек с добрым, внимательным глазом способен понять, о чем все-таки хочет сказать Волшебный олень. Так по легенде...
Именно это в легенде оказалось бесконечно дорогим для журналиста Ялмара Берга. О чем в наш век апокалипсических страстей хочет сказать Волшебный олень? Как помочь ему одолеть проклятье неизреченности? И если Волшебный олень, в сущности, твоя совесть, твоя естественная жажда разумной, справедливой и вечной жизни, то пусть все это заговорит в тебе как можно громче... Вот о чем думал Ялмар Берг. Он надеялся оседлать Волшебного оленя, он искал свой прием, чтобы даже литературный памфлет мог сказочно преломиться через магический кристалл легенды, чтобы в размышлениях его хотя бы изредка звучала загадочная интонация притчи. Ялмар предлагал тем, кто должен был внять его слову, что называется, правила своей игры. Он поэтому и прилетел с Марией на заполярный остров, где было большое оленье хозяйство его отца, чтобы утвердиться в этой мысли. Когда они поднялись на высокий морской берег, Ялмар глубоко вздохнул, обозревая бескрайние морские дали, и сказал:
— Вот я и нашел исходную точку...
Мария всего лишь мельком глянула на Ялмара и снова погрузилась в то особое состояние, в котором она чувствовала себя как бы на иной планете. Красный цвет вечерней зари в полнеба, которая здесь, в эту пору года, должна была, минуя ночь, перелиться в зарю утреннюю синий цвет моря, черные скалы и белые пятна вечного снега в ложбинах тундры, в складках гор — какая четкая контрастность насыщенных и словно неземных по своему звучанию красок! Марии чудилось, что она улавливает тот миг, когда краски становятся звуками. На нее наступало какое-то странное бездумье. Возможно, это была пауза, после которой неизбежна особенно пронзительная дума о планете Земля. Закончится пауза странного бездумья, и подступит к сердцу волна мучительной ностальгии по родному дому - планете Земля, где, не дай бог может случиться несчастье. Волна эта где-то совсем близко, она уже затрудняет дыхание. Мария еще раз глянула на Ялмара и вдруг шагнула к нему так, словно искала защиты. И, ощутив в его взгляде какую-то хмельную силу удивленно спросила:
— Что с тобой? Ты словно собираешься крушить скалы...
Ялмар улыбнулся, обнажая великолепные зубы, и до хруста в суставах все с той же хмельной силой потянулся, невольно заставляя залюбоваться своей длинноногой фигурой. О таких говорят, что ноги у них растут от ушей.
— Я хочу изловчиться, чтобы сесть на Волшебного
оленя и помчаться вон туда, на выручку самому человечеству, — с шутливой велеречивостью сказал он
— Ого! Вот это размах! Впрочем, вполне достойно Ялмара Берга. Мне кажется, я немножко знаю его
На усталом после перелета лице Марии медленно раз-ливалась улыбка, добавляя к ее женственности еще что-то, уже совершенно немыслимое по своей тонкости. Ялмар даже закрыл глаза, упиваясь тем, что все равно отчетливо видит ее улыбку и чувствует ее женственность, как излучение особенного тепла и света.
— А ты понимаешь ли, что мы попали на Марс? — как бы используя и свое право на уместное здесь сказочное преувеличение, спросила Мария. — И я не удивлюсь, если увижу Волшебного оленя. Кстати, где он? Где твои островитяне, вернее марсиане, о которых ты говорил, что почти каждый из них поэт и философ?
— Да, это именно так. Загадочное племя солнцепо-клонников, о происхождении которого до сих пор спорят ученые. — Услышав шум оленьего стада, Ялмар повернулся ему навстречу. — Вон смотри — надвигается стадо. Слышишь треск? Будто электрические разряды. Это олени касаются друг друга рогами.
Мария с изумлением наблюдала за движением стада. Один олень — это уже чудо. А здесь тысячи. Лес рогов. И казалось, что олени наплывают не из пространственных далей, а из глубины веков. Свистели арканы, рассекая воздух, словно черные молнии. Стадо поворачивало к горной террасе.
— Чумы! — восторженно воскликнула Мария. — Вон видишь чумы!
Ялмар долго смотрел на чумы, возвышающиеся на краю горной террасы.
А потом, когда солнце погрузилось в морскую пучину, чтобы через каких-нибудь полчаса вынырнуть снова, состоялся ритуал прикосновения руки самой красивой женщины к голове Волшебного оленя. Мария осторожно, очень осторожно протягивала руку и думала, что вот сейчас, когда пройдет еще и еще одно мгновение, она увидит в олененке огромного оленя с короной ветвистых рогов, и тот станет для нее сутью духовного символа.
И вот случилось! Мария прикоснулась к голове Волшебного оленя, и радостно вскрикнули люди. Белый олененок вздрогнул, но не убежал. И бросилась Чистая водица к Марии. Смеялась девочка, гладила трепетной ладошкой лицо Марии. И женщины стойбища, проявляя искреннее восхищение избранницей и не чувствуя ревности, обнимали ее, говорили что-то бесконечно ласковое. А белый олененок, признанный здесь Волшебным оленем, стоял на прежнем месте и все выше и выше поднимал голову, будто стало ему и в самом деле необычайно легко. Порой хоркал. олененок, как бы готовясь все-таки одолеть свою неизреченность, и люди восклицали на все голоса:
— Ушла боль из головы Волшебного оленя!
— Спасибо, Мария!
— Да пусть вечно бережет тебя от злого начала Вол-шебный олень!
Мария вопросительно смотрела на Ялмара: дескать, о чем они говорят? А тот, крепко обхватив перекрещенными руками плечи, улыбался с трубкой во рту, улыбался так, будто он определенно достиг именно того, ради чего приехал на этот благословенный остров, и тихо объяснял Марии восклицания островитян.
Начинался праздник исцеленного оленя. Боролись юноши, прыгали через арканы; светились в небе выпущенные из луков стрелы, наконечники которых были увенчаны горящими шариками из оленьего жира; о чем-то мудро беседовали старики, усевшись в круг у костров, передавая друг другу дымящиеся трубки; весело кричали, затевая игры, радостные дети; суетились у костров женщины, приготавливая праздничную снедь.
К Ялмару и Марии подошел мужчина, преисполненный достоинства, глубоко сосредоточенный в самом себе.
— Это Брат оленя, — сказал с подчеркнутой уважи-тельностью Ялмар, обращаясь к Марии. — Такое у моего друга высокое имя.
Брат оленя слегка поклонился Марии.
Примерно в полумиле от стойбища на высоком холме светился костер, и смутно вырисовывалась рядом с ним неподвижная фигура одинокого человека. Заметив взгляд Ялмара, направленный в сторону того костра, Брат оленя сказал на языке белых людей:
— Это он, колдун. По-прежнему все смотрит и смотрит в даль и ждет...
— Значит, все еще ждет? — после долгого молчания спросил Ялмар. Глянув на Марию, пояснил: — Странный там, у костра, человек, со сдвигами в психике. Выходец из этого племени. Окончил философский факультет университета. Был философом, а стал колдуном. И самое удивительное, что он ждет, когда разразится всепожирающий огонь...
Мария медленно поднесла руки к голове, выражая крайнюю степень изумления.
— Да, да, ждет светопреставления, — с мрачной усмешкой продолжал Ялмар. — Этот тип... не что иное, как один из видов персонифицированного безумия атомного века. Он проклял цивилизацию и уверен, что она обречена. В живых, по его мнению, останутся люди только вот на этом острове. Отсюда пойдет новый род людской, а он будет его предводителем, даже богом...
— Нет, мы действительно, кажется, попали на иную планету, — тихо сказала Мария, не отрывая взгляда от далекого костра на вершине холма.
— У оленя болела голова. О, как болела голова у оленя! — словно бы начиная сказание, тихо промолвил Ялмар.

ГЛАВА ВТОРАЯ

ДОГАДКА БРАТА ОЛЕНЯ

Праздник закончился. Для гостей установили утепленную палатку хозяина стада, Томаса Берга, в которой тот иногда жил здесь даже зимой и чувствовал себя в ней ничуть не хуже, чем островитяне в чумах. Брат оленя пожелал Марии и Ялмару счастливых сновидений и ушел к стаду.
Отыскав Белого олененка, Брат оленя опустился перед ним на колени, испытывая при этом какое-то болезненное нетерпение заглянуть ему в глаза. Нет, так не годится! Надо успокоиться. Надо соотнести свою душу с величием намерения. Шутка сказать, он должен в этом олененке угадать того, кем, возможно, был он сам в вечном движении живого, почувствовать ту бесконечную нить, которой все связано во времени и в беспредельности мироздания. И тут мало смотреть просто в глаза олененка, тут необходимо заглянуть в солнечный зрак хотя бы на краткое мгновение, уловить его волшебный луч. Это и есть та самая нить! Если очень сосредоточиться, если словно бы влезть самому в шкуру оленя, стать на мгновение оленем, не просто притвориться, схитрить, а слиться с ним всей своей сущностью, тогда и обнаружит себя вечный дух, который томится неодолимым искушением дать знать о себе хотя бы самым слабым намеком, словно мерцание далекой-далекой звезды. Только так, только тогда и обнаружит себя дух, и ты поверишь, что бессмертье возможно, что оно существует как вечная тайна и мерцает одинаково мудро как в глазах этого олененка, так и в любой из этих звезд, и особенно проявляет себя неистребимой жизненной сутью в солнце. О, ему, Брату оленя, человеку, идущему от солнца, это глубоко понятно! Да, надо сосредоточиться и в то же время как дым раствориться во всем сущем, будто на мгновение сгореть в солнечном огне, тогда, и только тогда, коснется твоей души дыхание того древнего, которым, возможно, являешься именно ты сам, встретишься ты, нынешний, с тем прошлым и обнимешь вечность, почувствуешь непрерывность солнечной нити. Вот еще, еще немножко, и он, Брат оленя, заглянет в тайную глубину солнечного зрака и почувствует мимолетный взгляд того, кем был он сам где-то еще в пределах, близких к мигу первого творения, великого творения, которое свершило солнце, рождая жизнь, ибо оно, и только оно, мать и отец всему сущему. Еще немного, и он, Брат оленя, почувствует словно легкое дыхание того древнего существа, его мимолетный взгляд, почувствует что-то похожее на тень, которая пробегает по лицу человека, когда ему больно. А ведь тому, древнему, надо думать, действительно больно от мучительного желания во что бы то ни стало изречь себя сегодня. Надо ему помочь! Надо стать самому средоточием этой боли, пережить ее в себе, превозмочь себя, словно сгореть на миг в огне солнца. О духи, помогите же, помогите, о солнце, прожги его, Брата оленя, насквозь!..
И вот оно, вот — случилось! Он словно принял из рук любимой женщины только что рожденного ею ребенка! Ребенок вскрикнул! Вечное изрекло себя! Засветилась и зазвучала нить вечности...
И Брат оленя осторожно обхватил Белого олененка и поднял как дитя свое, поднял высоко, словно бы передавая его вечности. А солнце ярко светило — ликовал творец всего сущего, ликовало солнце! Брат оленя так же осторожно, как и поднял, опустил Белого олененка на землю, прижался своим лбом к его, лбу и сказал:
— Ну а теперь беги, беги. Я благодарю тебя за этот удивительный миг, пережитый мною...
Белый олененок, почти не касаясь земли копытцами, побежал, словно в прекрасном сне уплывая вдаль. А Брат оленя наблюдал за ним и вспоминал, как первый раз увидел его, увидел и догадался, что на свет появился Волшебный олень...
Было это вон там, за синим отрогом горной гряды, в защищенной от ветра узкой долине. Шел апрель месяц. Солнце наполняло долину веселым светом добра и надежды, хотя морозы, особенно по ночам, все еще были свирепыми. Важенки телились, выбирая у камней защищенное от ветра и постороннего глаза место. Брат оленя не спал круглыми сутками. Не случайно дали ему такое имя — Брат оленя: когда ему исполнилось десять, он был уже настоящим пастухом. До той поры его звали просто Мальчиком. И могли его так именовать всю жизнь — подобное несчастье случается с иными мужчинами, которым не удается доказать, на что они способны. А ему исполнилось всего десять — и вдруг такое имя! Старцы, которые дали это имя, могли оказаться и не столь великодушными, не прояви он себя как следует. Им ничего не стоило назвать его Братом мыши, а то и еще хуже — Братом комара или Братом росомахи, что было бы совсем невыносимо, встречаются и такие имена. Но старцы дали ему самое гордое имя — Брат оленя! Именно олень был предопределен ему в младшие братья, о нем следовало денно и нощно заботиться.
Таков обычай.
И вот жизнь осчастливила его видеть сороковой раз рождение оленей. Впервые он это видел еще двухмесячным ребенком. Младенца увезли на праздничной нарте в стадо и поднесли к вымени только что отелившейся важенки; пусть молоко матери и молоко оленихи войдут в кровь будущего пастуха неистребимой силой любви и преданности оленю.
Таков обычай.
Сороковой отел! Веселым олененком смотрело с неба солнце, изумляясь и радуясь всему сущему на свете. Изумлялся и радовался Брат оленя тому, что там, где была еще совсем недавно одна жизнь, стало две — мать и ребенок. Кажется, все просто, все понятно, однако не так уж и просто, не так уж понятно — что может быть таинственнее, чем рождение живого существа! Вот она, самая его любимая важенка, у нее даже имя есть — Дочь снегов. Не у всех оленей есть имена, а эту важенку наградил именем он, Брат оленя, за ее редкий ослепительно белый цвет. Большинство здешних оленей рождаются серыми. И того из них, который появлялся на свет белым или с пятнами, называют существом иной сути. Жестокая судьба у таких оленей: их чаще всего приносят в жертву злым духам, редко какой из них доживает до трехлетнего возраста. Однако вот этой важенке исполнилось уже шесть лет: уберег ее Брат оленя. Дважды телилась Дочь снегов, теперь наступил черед третьего отела. Первые два олененка оказались белыми, к тому же меченными по бокам черными пятнами, — это были существа иной сути. И обоих, едва они прожили год, принесли в жертву злым духам, чтобы спасти оленье стадо от мора.
Брат оленя надеялся, что Дочь снегов на этот раз подарит ему телочку обыкновенного серого цвета, И надо же было такому случиться: на свет опять появился сын, белый как лебедь. Увидев его, Брат оленя даже застонал: теперь могли заколоть не только олененка, но и олениху. А он так любил ее!
Олененок все поднимался и поднимался на тоненькие слабые ножки, хоркал, как бы здороваясь с миром, и спра-шивал: где я и что мне делать дальше? Еще влажный, местами как бы с зализанной шерсткой, он дрожал от холода. Брат оленя осторожно обтер олененка специально выделанной мягкой шкурой, прижал к себе, стараясь согреть. От олененка пахло так знакомо и незнакомо, самой жизнью пахло, в которой так много загадок.
Олененок дрожал, трогательно припадая на задние ножки. Потом, повинуясь инстинкту, начал тыкаться мордочкой в живот матери. И Дочь снегов слегка переступила, помогая детенышу найти ее переполненное молоком вымя. И познал олененок первую радость в своей жизни — радость насыщения материнским молоком. О, ради этого действительно был смысл появиться на свет! Он задыхался, захлебывался, бодал мягкое брюхо матери, широко расставляя ножки, врезаясь крошечными копытцами в снег. Дочь снегов, чуть вскинув голову, украшенную ветвями рогов, мечтательно пережевывала жвачку; теперь она ничего не хотела знать, кроме того, что вновь стала матерью. Скоро она потеряет свои рога, это всегда происходит после отелов, но придет зима, и рога появятся новые, и у сына ее пробьются стрелочки, которые станут рогами, если не уведут его к страшному костру на аркане.
Брат оленя наблюдал за важенкой и ее детенышем и клялся в душе, что на этот раз он из олененка вырастит большого оленя.
Кто решил считать существо иной сути непременно обреченным? Кем предопределено обрывать жизненную тропу смертной чертой тому, кто не похож на других? Нет, в данном случае все будет иначе... Раскурив трубку, Брат оленя долго настраивался на свои особые вопросы человека, идущего не от луны, а от солнца. Одним из таких вопросов был: «Нужно ли тебе?» Это означало: нужно ли тому, к кому он обращался, его покровительство? С таким вопросом он мог обратиться к человеку, зверю, камню, звезде. С такой же философской проникновенностью он мог спросить: «Брат ли я тебе?» Или кратко: «Брат ли я?» Если идущий от солнца сомневался в доброй сути живого существа или какого-нибудь предмета, то он мог спросить: «В чем твое начало?» И само собой разумелось, что здесь речь шла либо о добре, либо о зле.
Покуривая трубку, Брат оленя с задумчивым сочувствием разглядывал олененка и наконец обратился к нему со своим главным вопросом: «Нужно ли тебе?» И Белый олененок в ответ кивнул головой. Да, да, это казалось невероятным, однако он действительно кивнул головой, словно поняв, о чем у него спросили. Из глубокой задумчивости вывел Брата оленя голос его друга:
— О, ну и упрямая Дочь снегов, опять подарила нам
белого олененка.
Пастух по имени Брат медведя подходил ковыляющей походкой, все замедляя и замедляя шаг: он понимал, что происходит в душе Брата оленя, удрученного появлением на свет существа иной сути.
Был этот человек низкоросл, кривоног, однако с широченными плечами и могучими руками богатыря; на широком лице нос уточкой, а глаза — две подвижные узенькие рыбешки, попавшие в сети причудливо сплетенных морщин. Наконец он позволил себе пошутить:
— Не горюй, я этому олененку малицу из серой шкуры сошью. И спрячет она его белый цвет.
Брат оленя выпрямился, отчего гордая осанка его сразу дала о себе знать. «Вот каков человек, — с невольным восхищением подумал Брат медведя, — ничего не сказал, просто выпрямился, а внушил серьезных мыслей столько, сколько иной целой речью внушить не сможет». Был высок Брат оленя, поджар, что-то от стремительного оленя виделось в нем: лицо узкое, горбоносое, словно для того и созданное, чтобы, как и оленю, разрезать ветер в неудержимом беге.
Опустившись на корточки перед олененком, Брат оленя глубоко заглянул ему в глаза и задал второй, особый вопрос:
— Был ли ты уже?
Белый олененок вскинул голову, точно силясь понять, о чем спросил у него человек, и слабо хоркнул.
— Ну что ж, вероятно, ты был уже в этом мире, —
сказал Брат оленя, перевел взгляд на своего друга и продолжил тоном торжественным, исключающим всякую обыденность. — Этот олень является воскрешением кого-то иного, кто жил до него. Скорей всего тот иной был человеком... Такова моя догадка.
Брат медведя побледнел: как бы там ни было, а встречаться с оленем, который когда-то был человеком, — это тебе не шутка.
— Возможно, ты прав, — тихо, как бы не желая до поры до времени разглашать тайну, сказал он. — Скорее всего ты совершенно прав. Я как-то странно чувствую себя вблизи этого олененка. Мне почему-то жутко...
— И мне, — признался Брат оленя. — Но это пройдет.
Мужчины долго молчали, раскурив трубки. Брат медведя, оценив обстановку, решил, что затянувшееся молчание, порожденное невольным суеверным страхом, следует одолеть шуткой.
— Мне порой кажется, что я помню, как был медведем... Бреду однажды по тундре, смотрю, женщина идет, человеческая женщина. Красивая. Настолько красивая, что мне захотелось к себе в берлогу ее уволочь. Медведем-то я был бурым, берлога у меня в обрыве, у речного берега, возможно, самой лучшей на острове была.
— Ну? — усмехаясь одними глазами, поощрил шутника Брат оленя.
— Я за женщиной, а у нее карабин. Что делать?
— Действительно, задумаешься.
— Карабин — это, конечно, не посох. Сначала решил бежать прочь. Слышу, женщина вслед смеется. Я рассердился, повернулся и пошел на нее, так что из-под ног кочки будто пух из птичьих гнезд вылетали. А женщина целится в меня, прямо вот сюда. — Брат медведя постучал себя против сердца. — Она стреляет, а я реву и бегу к ней: желание оказалось сильнее страха смерти.
— О, ты, конечно, настоящий мужчина! — опять поощрил шутника Брат оленя.
— Не стреляй! — кричу ей по-медвежьи. — Не стреляй, потому что убьешь не только меня, но и любовь к тебе. Остановись, полоумная! Я хочу иметь от тебя детей! И не знаю, поняла ли она медвежий язык, или я от желания испытать восторг с человеческой женщиной обрел человеческий язык, но женщина изумилась и опустила карабин.
— Ну? — спросил Брат оленя уже с явным нетерпением.
— Я сгреб ее в лапы и в берлогу отнес. Она вырывалась, конечно. Всю шерсть на моей груди повыщипала, но я это принимал как ласку. Очень мне хотелось иметь от нее детей. Успокоилась женщина и, пока я донес ее до берлоги... уснула. Возможно, потому уснула, что я от нежности ее баюкал.
— И неужели ты побоялся ее разбудить?
— Да, я, понимаешь, сам рядом уснул. Просыпаюсь... и чувствую, что я уже совсем не медведь, а человек, а рядом жена моя лежит. Я и набросился по-медвежьи на нее, помня, что был все-таки медведем. А через девять месяцев родилась дочь. Вот эта самая, которую назвали Сестра зари. Ну а потом еще столько народилось, что я счет потерял.
Мужчины расхохотались. Важенка отбежала в сторону, увлекая за собой олененка, затем скосила на весельчаков глаза, как бы стараясь определить: над чем они смеются, не над ее ли сыном? Брат оленя выколотил пепел трубки о носок торбаса, степенно подвесил ее к поясу и сказал:
— Теперь я помечу олененка руническим знаком.
Отвязав от поясного ремня замшевый мешочек, Брат оленя извлек из него что-то похожее на печать, на которой четким барельефом была вырезана голова оленя. Этот рунический знак изготовил из оленьего рога Брат медведя — знаменитый на острове косторез. Уже много лет пользовался Брат оленя этим знаком. Обычно, произнося особые речения, он прикладывал знак ко всему, что необходимо было оберечь от зла. Меченный руническим знаком олень предохранялся от мора, от волка; можно полагать, что лик женщины, меченный этим знаком, не постигнет преждевременное увядание; означенное тем же знаком оружие не должно отказать человеку в схватке со зверем.
Брат оленя какое-то время всматривался в изображение головы оленя, потом тихо заговорил, время от времени закрывая глаза и мерно покачиваясь:
— В праздник оленьего гона Дочь снегов долго бежала навстречу зачатью не со стороны захода, порождающего тьму, а со стороны восхода, рождающего свет. Горячий олень, горячий, как осколок солнца, покрыл ее, когда утренняя заря переходила в зарю вечернюю. Такой бывает пора октября, пора, когда солнце уже почти покидает земной мир, оставляя людей и все сущее один на один с долгой зимней ночью и со светилом злых сил — луной-лицедейкой. Но олень был горяч, как осколок солнца. И потому солнце пролилось под самое сердце Дочери снегов. И вот она подарила нам белого олененка. Будем считать, что это как бы частица солнца, теплый комочек его существа. А я тот, кто поклоняется солнцу...
Брат оленя, медленно переступая, торжественно подошел к олененку, привлек его к себе, приложил рунический знак к тому месту, где билось сердце малыша, и сказал:
— Я внушу всем, что убить тебя — это все равно что убить человека...
— Убить тебя — все равно что убить человека, — повторил Брат медведя, понимая слова своего друга как заклинанье человека, идущего от солнца.

Приглашение к трубке здравого мнения
Догадку Брата оленя мудрецами стойбища решено было обсудить за трубкой здравого мнения. Главенствовал среди старцев Брат совы. Проследив, насколько удобно расселись старцы на оленьих шкурах вокруг очага его чума, он долго смотрел внутрь себя, стараясь уловить тот миг, когда словно искра из кремня рождается чувство необходимой сосредоточенности на чем-то бесконечно важном, что всегда помогает подняться над суетным, не имеющим отношения к вечности. Морщины на его смуглом лбу, на впалых щеках под тяжелыми скулами медленно меняли свой причудливый рисунок, будто они были не чем иным, как изменчивыми руслами его напряженной мысли. Наконец Брат совы достал из шкатулки, изготовленной из моржовой шкуры, массивную деревянную трубку, к которой были подвешены амулеты из оленьих зубов и когтей совы, чуть вздрагивающими пальцами набил ее табаком и прикурил от уголька, выхваченного из костра. Затянувшись, он еще глубже ушел в себя в своей напряженной сосредоточенности и, когда ощутил миг отрешения от суетного, торжественно сказал:
— Я приглашаю вас к священной трубке здравого мнения.
Передав трубку Брату зайца, Брат совы проследил, как она перешла к Брату кита, к Брату гагары, а потом еще к трем старцам, и, когда круг замкнулся, продолжил тем же торжественным тоном:
— Человек, идущий от солнца, имя которому Брат оленя, высказал догадку, которая взволновала всех нас. В только что появившемся на свет существе иной сути он угадал Волшебного оленя. Кто видел это существо?
И все старцы подтвердили, что каждый из них уже видел существо иной сути.
— Выдерживает ли догадка Брата оленя силу здравого мнения? — спросил Брат совы, вскинув лицо, будто он обращался с вопросом и еще к кому-то, кроме сидящих перед ним старцев, возможно, к самой вечности.
Затягиваясь из трубки здравого мнения, каждый из старцев кивал головой и говорил: «Я склонен признать за истину догадку Брата оленя».
— Но известно ли вам, насколько должен быть внимательным и добрым наш глаз, чтобы угадать, что хочет сказать людям Волшебный олень?
— Зачем же было угодно судьбе, чтобы мы дожили до наших преклонных лет? — ответил за всех вопросом на вопрос Брат кита, огромного роста старик с крупным лицом, чем-то напоминающим именно то существо, которому он был братом.
— В таком случае нам предстоит подняться еще выше над суетным, — после глубокой затяжки из священной трубки сказал Брат совы. — Лицедейство, жестокость, вздорная брань, лень, беспечность, равнодушие, наговоры — одним словом, все, что таит в себе злое начало, — должно уйти из нашего стойбища, с нашего острова, А также... пусть все это покинет срединный мир, каким является Земля — обиталище рода людского.
«Пусть покинет», — всяк по-своему повторили старцы, глубоко затягиваясь по очереди из священной трубки.
— В таком случае я сообщу наше здравое мнение Брату оленя. Пригласите его к священной трубке...
И Брат оленя предстал перед мудрецами, с глубоким почтением выслушал Брата совы и опустился на колени, торжественно принимая священную трубку и глубоко затягиваясь из нее.

Приглашение к трубке здравого мнения
Догадку Брата оленя мудрецами стойбища решено было обсудить за трубкой здравого мнения. Главенствовал среди старцев Брат совы. Проследив, насколько удобно расселись старцы на оленьих шкурах вокруг очага его чу­ма, он долго смотрел внутрь себя, стараясь уловить тот миг, когда словно искра из кремня рождается чувство не­обходимой сосредоточенности на чем-то бесконечно важ­ном, что всегда помогает подняться над суетным, не име­ющим отношения к вечности. Морщины на его смуглом лбу, на впалых щеках под тяжелыми скулами медленно меняли свой причудливый рисунок, будто они были не чем иным, как изменчивыми руслами его напряженной мысли. Наконец Брат совы достал из шкатулки, изготов­ленной из моржовой шкуры, массивную деревянную труб­ку, к которой были подвешены амулеты из оленьих зубов и когтей совы, чуть вздрагивающими пальцами набил ее табаком и прикурил от уголька, выхваченного из костра. Затянувшись, он еще глубже ушел в себя в своей напря­женной сосредоточенности и, когда ощутил миг отреше­ния от суетного, торжественно сказал:
— Я приглашаю вас к священной трубке здравого мнения.
Передав трубку Брату зайца, Брат совы проследил, как она перешла к Брату кита, к Брату гагары, а потом еще к трем старцам, и, когда круг замкнулся, продолжил тем же торжественным тоном:
— Человек, идущий от солнца, имя которому Брат оленя, высказал догадку, которая взволновала всех нас. В только что появившемся на свет существе иной сути он угадал Волшебного оленя. Кто видел это суще­ство?
И все старцы подтвердили, что каждый из них уже ви­дел существо иной сути.
— Выдерживает ли догадка Брата оленя силу здраво­го мнения? — спросил Брат совы, вскинув лицо, будто он обращался с вопросом и еще к кому-то, кроме сидящих перед ним старцев, возможно, к самой вечности.
Затягиваясь из трубки здравого мнения, каждый из старцев кивал головой и говорил: «Я склонен признать за истину догадку Брата оленя».
— Но известно ли вам, насколько должен быть внима­тельным и добрым наш глаз, чтобы угадать, что хочет ска­зать людям Волшебный олень?
— Зачем же было угодно судьбе, чтобы мы дожили до наших преклонных лет? — ответил за всех вопросом на вопрос Брат кита, огромного роста старик с крупным ли­цом, чем-то напоминающим именно то существо, которо­му он был братом.
— В таком случае нам предстоит подняться еще выше над суетным, — после глубокой затяжки из священной трубки сказал Брат совы. — Лицедейство, жестокость, вздорная брань, лень, беспечность, равнодушие, нагово­ры — одним словом, все, что таит в себе злое начало, — должно уйти из нашего стойбища, с нашего острова, А так­же... пусть все это покинет срединный мир, каким являет­ся Земля — обиталище рода людского.
«Пусть покинет», — всяк по-своему повторили старцы, глубоко затягиваясь по очереди из священной трубки.
— В таком случае я сообщу наше здравое мнение Бра­ту оленя. Пригласите его к священной трубке...
И Брат оленя предстал перед мудрецами, с глубо­ким почтением выслушал Брата совы и опустился на ко­лени, торжественно принимая священную трубку и глу­боко затягиваясь из нее.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ
А ЕСЛИ ПОВЕРИТЬ, ЧТО ОН ИСКАЛ ЕЕ МНОГО
ВЕКОВ?

Брат оленя устал и решил наконец провести ночь не в стаде отелившихся важенок, а в родном чуме. Была еще одна причина, по которой он не мог в ту ночь покинуть очаг: в стойбище явились геологи. А они могли принести с собой что-нибудь из того, что здесь называли бешеной водой, — спирт, виски, вино. Брат оленя больше всего боялся, как бы геологи не угостили бешеной водой его жену — Сестру горностая: ведь тем самым они унизят ее, словно подменят, сделают больной и несчастной. А меж­ду тем не было для него дороже человека, чем эта женщи­на. Ему казалось, что он искал ее много веков. Точно ли это было именно так? Э, зачем сомневаться в том, во что уже невозможно не верить. Брат оленя внушил себе: в незапамятные времена были они оба журавлями, и даже, случалось, видел это во сне — значит, здесь есть какая-то истина. И по осени, когда отлетали птицы, а среди них журавли, Брат оленя не находил себе места от тоски. И никто не мог понять, что с ним происходит. А он ждал, ждал встречи с ней, с бывшей своей журавлихой, и жил предчувствием; это уже где-то совсем, совсем близко.
И вот оно, наконец, случилось! Как-то прибыл Брат оленя по делу к хозяину оленей Томасу Бергу на Боль­шую землю, шел по городу, и вдруг словно что-то его толкнуло в самое сердце. Сначала он ничего не мог по­нять, наконец обратил внимание на женщину, которая шла впереди него. Она была богато одета, и Брату оленя в голову не приходило о чем-нибудь с ней заговорить. Но что-то все-таки толкнуло его в сердце. Возможно, пролетели в небе журавли? Так нет, журавлей не видно. Брат оленя снова перевел взгляд на женщину и понял, что она плачет. И повлекла его странная сила, придав ему отчаянную смелость. Он поравнялся с богатой особой, за­глянул ей в лицо и понял, что женщина эта северного племени. Он изумился ее красоте. Брату оленя было трудно вот так, сразу постигнуть, в чем же секрет ее кра­соты. Нежным было ее лицо? Да, конечно. Была она, как девушка, тонкой и хрупкой? Да, конечно. Но если бы только это! Во всем, своем облике она хранила тайну кра­соты летящей птицы, стремительно мчащейся оленихи. То, что было дано иным существам по одному лишь кро­шечному солнечному лучику, казалось, теперь теплым и ласковым солнцем вселилось в нее. Да, в ней живет свое особое солнце. Потому так мягко и лучисто светятся ее глаза.
Но женщина плакала. Стремительно шагнув к ней, Брат оленя спросил:
— Почему ты плачешь? — И добавил на своем язы­ке: — Нужно ли тебе?
Конечно же, тут имелось в виду его участие.
С нескрываемым изумлением сквозь слезы рассматри­вала женщина Брата оленя и наконец спросила в свою очередь:
— Кто ты?
— Я тот, который искал тебя много веков. Когда-то, давным-давно, изначально, мы были с тобой журав­лями...
Женщина смотрела на него, будто гадала: не сума­сшедший ли перед ней? Потом смахнула слезу кружевным платочком, от которого шел удивительно тонкий запах, и с глубоким вздохом облегчения промолвила:
— Значит, ты человек моего племени, если знаешь его язык...
Схватив руки женщины, источавшие тот же удиви­тельный запах, Брат оленя прижал их к своему лицу и ти­хо сказал:
— Теперь я уже совершенно уверен... ты именно та,
которую искал я много веков.
Женщина смущенно огляделась вокруг, видимо боясь, что за ними кто-нибудь наблюдает, и, когда Брат оленя отпустил ее руки, тихо спросила:
— Неужели ты действительно веришь в это?
Не отвечая на вопрос прямо, Брат оленя посмотрел в небо,- как-то неуловимо изменяясь в лице, и проговорил тоном своих речений:
— Наверное, кто-то древний очнулся во мне и вспомнил
ту пору, когда буря поломала журавлихе крылья и она отстала от стаи.. И тогда журавль тоже покинул стаю. Он метался в безумии над морем, волны которого достава­ли до неба, и кричал, кричал, звал журавлиху. И даже киты выныривали из моря и удивленно смотрели на жу­равля... И вот про то и есть мои речения. Могу ли я про­должать?
Женщина едва взмахнула рукой, не только разрешая, а умоляя Брата оленя высказать все.
— Журавль так и не нашел журавлиху и потому со­шел с ума. Будучи птицей, он нырнул в море до самого дна, но умер все-таки не потому, что утонул. Он умер от тоски по журавлихе. Через какое-то время он вернулся в этот мир китом. Да, да, на это намекает мне древний, оч­нувшийся во мне. И однажды ему показалось, что он на­шел, опять нашел ту, которую искал. Он всматривался в существо на берегу моря и не мог понять, человек там идет или олень. Но он чувствовал всем своим естеством, что это была именно она, его журавлиха. И устремился кит к морскому берегу. И не заметил, как всем своим громадным телом выбросился на земную твердь. И стал умирать. Скорее всего он опять умер от тоски по своей журавлихе. Про то и есть мои речения... С тех пор он сно­ва и снова появлялся на свет в образе иных существ, И она появлялась то чайкой, то горностаем, то лебедем. Время от времени он видел ее и догадывался, что это она, но вот беда — их разделяло проклятье несовпадения. Да, да, было именно так, о чем и намекает проснувшийся во мне древний. И вот наконец оба мы в данный миг теку­щей вечности стали людьми!
Женщина невольно отступила от Брата оленя, было похоже, что ей стало не по себе. Она жадно разглядывала его расширенными глазами, и улыбка то исчезала на ее лице, сменяясь смятением, то появлялась снова.
— Все, о чем ты рассказал, как бы проплыло перед моими глазами удивительным сном. В тебе есть какая-то тайная сила, — тихо сказала она.
— Во мне есть память древнего. Про то намекают мне мудрые старцы. — И, протянув обе руки к женщине, Брат оленя закончил тоном величайшего обретения: — Она... это ты! Он... это я! И ты поверишь моей догадке, если по­зволишь... хоть изредка видеть тебя...
И женщина — белые люди звали ее Луиза — позво­лила это Брату оленя. И вышло так, что он увез ее от очень богатого человека — Гонзага. Она безоглядно убе­жала, как сама уверяла, со своим спасителем на остров, стала его женой. Но в богатом доме Гонзага остался ее сын. И грызла Сестру горностая — так еще в детстве на­зывали ее — тоска по сыну. И тут обнаружилось, что она подвержена проклятью бешеной воды...
По мнению Брата оленя, в бешеной воде таился пре­скверный дух по имени Оборотень. И был этот дух спосо­бен превращать красоту в безобразие, ум в глупость, доб­роту в злобу, стыдливость в бесстыдство, память в беспа­мятство. Э, мало ли чего еще мог натворить с человеком этот мерзкий дух! Да, таково было убеждение Брата оле­ня. Вот что происходит с Сестрой горностая, едва она хлебнет этой мерзкой воды, которая, наверное, сквернее молока взбесившейся волчицы? Глоток, другой — и нет уже прекрасной женщины. Были у нее тяжелые длинные косы, и нет уже кос, есть космы, через которые она никак не может продраться, чтобы разглядеть, что происходит вокруг. Были у женщины белые как снег зубы, но про­клятый дух Оборотень и тут сотворил свою мерзость, и уже не замечаешь ее зубов, потому что видишь только безобразно искривленный рот. Был у женщины голос, пе­вучий голос, будто звенел в ее горле серебряный коло­кольчик. Но где колокольчик? Нет колокольчика, оборвал его мерзкий Оборотень и, наверное, к своей нарте при­крепил, которую мчат прямо в пропасть бешеные волки. И теперь в горле прекрасной женщины только хрип да вопли. Душит, душит ее Оборотень, творя из красоты уродство.
Однажды в таком вот безумном виде, когда Брат оле­ня разыскивал в глубине острова отбившихся оленей, Се­стра горностая села на самолет и улетела на Большую землю. Когда узнал об этом Брат оленя, то обезумел от горя, хотел на собаках через пролив по льдам умчаться на Большую землю, едва остановили. Сестра горностая сама вернулась через месяц, пришла в чум убитая, вино­ватая и такая худая, словно тень одна осталась от нее. Стоит у входа, кулачок судорожно ко рту прижимает и силится улыбнуться, а похоже, что вот-вот заплачет. Дол­го смотрел на нее Брат оленя, не зная, что сказать, и вдруг поднял лицо и завыл по-волчьи. Сестра горностая хотела бежать от страха, но вдруг кинулась к мужу, упа­ла на колени, обняла его: «Прости, ты спас меня однаж­ды, спаси еще. Умоляю тебя».
Брат оленя обхватил ее лицо руками, отстранил от се­бя, вглядываясь в ее глубоко запавшие глаза, потом тихо спросил: «А кто меня спасет? Ты видишь, я был Братом оленя, а стал, от тоски и горя Братом волка...» — «Нет, нет! — отчаянно запротестовала Сестра горностая. — Ты Брат оленя! Я клянусь тебе, больше ни глотка не возь­му, в рот бешеной воды. Я хотела увидеть сына. Но ока­залось, что Ворон отослал его учиться в большой город... Я ненавижу Ворона! Я убью его!»
Вороном Сестра горностая называла своего бывшего мужа Гонзага. Впрочем, женой она была ему лишь по ее представлению. Гонзаг считал себя убежденным холостя­ком и ни с одной из женщин, с которыми жил, не состоял в законном браке. Вышло так, что именно от Луизы ро­дился мальчик. Это был единственный наследник Гонза­га, и после мучительных раздумий он пришел к выводу, что с Луизой надо вступить в законный брак. И вдруг дикарка уходит с таким же, как она, дикарем. Ну и пусть, пусть уходит, видит бог, это знак судьбы. Он, Гонзаг, сде­лает все, чтобы дикарка не имела никакого отношения к Леону, так он назвал сына.
И простил Брат оленя Сестру горностая. Да и могло ли быть иначе, если он искал ее так долго, еще с незапа­мятных времен?
Из диалога между Ялмаром и Марией на празднике исцеления Волшебного оленя
Видишь ту женщину, которая так грустно смотрит в огонь костра?
Я давно обратила на нее внимание. Сколько ей лет?
Немножко за тридцать. Брат оленя верит, что искал ее много веков и что были он и она когда-то журавлями... И дело тут не просто в его тотемических представлениях так называемого дикаря...
В чем же?
Дело в том, что он поэт и философ. Я рос с ним здесь, на этом острове. Отец часто меня сюда привозил. Мы с детства дружили. Он учил меня своему языку, а я его своему. Так вот я и говорю себе: а если поверить, что он искал ее много веков? А если поверить в догадку Бра­та оленя, что народился Волшебный олень? Поверить вот так же, как хочется нам верить в сказку. Не значит ли это, что ми с тобой нашли бы достойную единицу изме­рения многих бесконечно дорогих для нас вещей?
Каких?
О, их много. Истинная любовь мужчины и женщи­ны. Отношение к природе как к материнскому началу. Сохранение в душе человека его чистоты и естественно­сти. Здесь не воруют. Не наказывают детей. Здесь не ста­вят друг другу капканы смертельно опасных интриг, не измеряют ценность человека его материальным богат­ством. Здесь не шагают по трупам к намеченной цели. Здесь не разучились сострадать ближнему. И потом, поче­му бы мне, в конце концов, самому не поверить, что я ис­кал тебя тысячу лет?!
Ого! Если бы ты не просто шутил...
А я и не шучу... Не просто шучу.
Но для этого надо очень любить и верить в такое, во что может верить только поэт...
Значит, люблю и верю. И в оленя Волшебного ве­рю, поскольку вижу его глазами человека, который умеет читать само мироздание, как стихи гения, как мудрость пророка.
— А не наплыло ли на тебя нечто от мистики?..
При чем здесь мистика? Поэзия, поэзия, поэзия — вот та волшебная сила, которая даже из этого камушка способна высечь искорку чуда.
Не скажешь ли мне, кого напоминает мне эта, как уверяет твой друг... бывшая журавлиха? Особенно гла­за ее... Глаза. Когда и где я их уже видела? Прекрасные глаза.
Такие глаза у Леона.
Ты с ума сошел!
Леон ее сын. Прошу тебя, о том, что знаешь его, здесь ни слова. Так надо...
Да, Брат оленя простил Сестру горностая. Наступила ночь, и супруги забрались в полог из оленьих шкур — в теплую спальную часть чума. Молча поели мяса, попили чаю и легли спать. В соседних чумах слышались голоса опьяневших людей: геологи все-таки напоили их. Кто-то плакал, а кто-то бранился: злой дух Оборотень уже коре­жил, обезображивая тех, кто впустил его в себя. Брат оле­ня осторожно притронулся к груди жены и оскорбленно
убрал руку. Сестра горностая лежала неподвижно, будто жизнь ушла из нее.
— Хочешь туда, к тем, кто обезумел от бешеной во­ды? Хочешь, чтобы и тебе перекосил Оборотень рот и глаза?!
Сестра горностая промолчала, только еще напряжен­нее стало ее тело, потом она заплакала. Ну что она мучает­ся? Неужели ей так хочется погрузиться в беспамятство? Брат оленя сам несколько раз поддавался соблазну одур­манить себя бешеной водой. И уходила из-под ног земля, и разбегались в разные стороны мысли, как стадо оленей, на которое напали волки, и вырывались из горла бессвяз­ные слова, и текли слезы, как у младенца. В такие мгно­вения можно легко обойтись с другом как с врагом, а с врагом как с другом, И все это, конечно, были проделки проклятого Оборотня, который все, все в человеке пере­вертывал с ног на голову, казалось, что жертва его даже ходить пытается вниз головой, потому и падает.
А стойбище пьяно смеялось, пело, плакало, вопило. Давились собственным лаем собаки, протяжно выли, слов­но и в них вселился злой дух Оборотень, и теперь они во­все и не собаки, а бешеные волки. Брат оленя вслуши­вался во все это и думал о том, что надо бы проверить ва­женок с оленятами: что, если Брат медведя и его пастухи не смогли отказаться от проклятого угощения геологов? Надо бы проверить отелившихся важенок и их телят. Но как быть с Сестрой горностая? Скорей всего не вытер­пит она, уйдет к соседям, которые, кажется, уже потеряли рассудок. Да, там обессиленные отелом важенки, там этот странный Белый олененок — существо иной сути, а здесь Сестра горностая...
Брат оленя поймал себя на том, что ставит Белого оле­ненка рядом с Сестрой горностая; ведь она тоже, пожа­луй, существо иной сути и потому отмечена тем же про­клятьем. Надо же помнить, как сложилась ее судьба. Еще с детства жила она у белых людей на Большой земле. Вся­кие это были люди, встречались и добрые, и они от чисто­го сердца учили ее тому, что умели делать сами, чтобы ей легче было жить среди них; они научили ее читать и пи­сать, одеваться в их одежды, есть так, как едят белые люди, жить, как живут они; в этом, возможно, ничего не было бы плохого, если бы среди них не оказались и сквер­ные. Но беда еще в другом: Сестре горностая и на остро­ве живется трудно, потому что она и здесь по-прежнему остается существом иной сути. Отвыкнув от жизни своих соплеменников, она никак не может найти себе дело, все валится у нее из рук, и насмешки соседок тяжко ранят ее. Не прибившись к племени белых людей, она отбилась, как важенка от стада, от своего племени, а у таких нет иной дороги, кроме как к гибели. И нет у Сестры горно­стая никого больше на свете, кто мог бы спасти ее, кроме него...
И чем больше думал об этом Брат оленя, тем беспо­щадней упрекал себя за неожиданную вспышку гнева.
А Сестра горностая лежала рядом, и по-прежнему ка­залось, что она даже не дышит. Возможно, она ждала, ког­да Брат оленя пересилит свое нехорошее чувство к ней. Но он уже пересилил его.
Брат оленя глубоко вздохнул, но не с горечью, не с до­садой, а с великим терпением и надеждой на лучшее: ведь он победил в себе нечистое. И вот именно этот вздох ожи­вил ее. Она встрепенулась, как бы гадая, не ошиблась ли в самых лучших своих предположениях? И тогда Брат оленя снова глубоко вздохнул, вкладывая во вздох свое прежнее чувство. И Сестра горностая поняла его и, нако­нец, тоже ответила вздохом, освобождаясь от невольной отчужденности. И едва ли для Брата оленя был более счастливый миг. Она ожила — это он, он вдохнул в нее жизнь. И поднял Брат оленя руки, будто крылья, полагая, что был он когда-то все-таки журавлем. Поднял руки и невесомо, как бы перьями распростертых крыльев, при­коснулся к груди Сестры горностая. И оба они словно уле­тели туда, где все лишь только начиналось: когда первые существа мужской и женской сути зачинали первого ре­бенка, еще не зная, что сотворяют бессмертье...

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
ЖЕНЩИНА ДАЕТ ГРУДЬ ОЛЕНЕНКУ

Сестра горностая уснула, как показалось Брату оле­ня, глубоко и безмятежно. Затихло и стойбище, даже соба­ки умолкли. Можно было бы уснуть и Брату оленя. Но там, в горном распадке, олени...
И все-таки Брат оленя погружается в дрему. Мере­щатся тени пробегающих от скалы к скале волков. Тени. Вселяющие суеверный страх тени. Они пришли в сознание
24
с детства из сказок, легенд и поверий. Они не дают уснуть Брату оленя. Они, тени эти, пока не сон, а воображение, тревога неусыпного сознания, которое всегда помнит: оле­ни есть олени.
Осторожно поднялся Брат оленя, нащупал одежду. Сестра горностая дышала глубоко и ровно. Пусть спит. Теперь все обойдется. Люди, которых мучил злой дух Оборотень, обессилели, забылись в ночном сне. Теперь их не разбудит даже вой волков и бешеный топот испуганных оленей. Оборотень превратил их в бесчувственные камни, у которых нет ни тревоги, ни стыда, ни совести.
Нащупав в темноте чума на перекладинах аркан и карабин, Брат оленя потихоньку вышел, прикрыв за со­бой вход. Постоял, наклонив ухо к входу: не проснулась ли жена? Разомлевшее в тепле лицо обожгло холодом мо­розной ночи. Тихо было кругом. Лишь издалека, где пас­лось стадо самцов и молодняка, доносился топот оленей, сухой костяной перестук касающихся друг о друга рогов; в той стороне мгла подлунного мира была особенно гу­стой: олени, добывая ягель из-под снега, взбивали тучи снежной пыли. Со стороны горного распадка, где находи­лись важенки с оленятами, не доносилось ни звука, все еще осторожны они в своих движениях, греют телят лежа.
Брат оленя, надев через плечо собранный в кольца ар­кан, пошагал в горный распадок. Привычно отыскав на небе Звезду постоянства, он перевел взгляд на луну, на Млечный Путь, понимаемый здесь как бесконечное стадо звездных оленей, и определил, что в подлунном мире сей­час как раз ровно полночь. Студено лучится Звезда посто­янства, вокруг которой вращается все сущее в небесном мире. Брат оленя, как и все его соплеменники, поклонял­ся этой звезде за то, что она своей неподвижностью во вращающемся звездном мире давала представление о че­тырех направлениях земного пространства, о времени суток; а еще за то, что она внушала человеку своим посто­янством веру не только в надежность мироздания, но и в незыблемость порядков в земном мире, на острове, в его чуме, наконец, в его душе; пусть на деле это не всегда бывает так, зато Звезда постоянства — это не выдумка, вот она, над твоей головой, уж у нее-то отменный поря­док в ее звездном хозяйстве. Призывно лучится Звезда постоянства, как в чистом озере отражается в душе Бра­та оленя, он видит ее в себе и надеется на твердость свою, на силу свою, на благосклонность всего доброго в мире к его судьбе, в которой так много значит Сестра горностая.
Едва Брат оленя начал спускаться в горный распадок, как навстречу ему из-за гряды камней вышел молодой пастух — Брат орла. Чем ближе подходил он, тем неуве­реннее был его шаг, наконец он остановился и сказал, опуская голову:
— В стаде беда. К важенкам прорвалось десятка два самцов из общего стада. Пока мы их выгоняли... подкралась росомаха...
Брат оленя схватил пастуха за плечи.
Ну! Договаривай...
Дочь снегов защищала Белого олененка, погнала росомаху прочь. Но вонючая затаилась в камнях и прыг­нула ей на спину...
Ну?!
Нет теперь Дочери снегов. Росомаха разорвала ее вон на той стороне... на самой вершине... у каменного ве­ликана.
Брат оленя смятенно смотрел на высокий камень, тор­чащий столбом, на который показывал пастух.
Ну а Белый олененок... что с ним?
Остался цел.
Где Брат медведя?
Преследует росомаху.
Вы, наверное, нахлебались бешеной воды?! — дал волю ярости. Брат оленя.
Нет, клянусь, нет! Никто из нас даже не понюхал флягу...
Брат оленя погрозил арканом:
— Зато понюхаете вот это!...
Пастух обиженно отвернулся,
— Где Белый олененок? Покажи. Скорей! Голодный, он может замерзнуть.
Белый олененок стоял понуро за камнем, широко рас­ставив ножки. Увидев пастухов, он едва-едва поднял го­лову и, казалось, по-человечески застонал. Брат оленя упал перед ним на колени, оголенной рукой обтер его за­индевелую мордочку. Белый олененок ткнулся в ладони человека влажным от дыхания носиком, обессиленно по­догнул ножки, дрожа всем телом. Брат оленя схватил его на руки, прижал к груди, приказал пастуху:
— Скорее ставь палатку! Разжигай примус.
26
Положив на шкуры в палатке олененка, Брат оленя сам принялся лихорадочно разжигать примус.
— Как долго олененок без молока?
Сын орла посмотрел на ручные часы:
— Чуть больше часа. Ни одна из важенок не подпустила к себе сироту... Мы надеялись на Серую олениху, но и она не подпустила чужого.
— Побудь с олененком, а я поищу ему вторую мать. Ничего, приучим!
Брат оленя бродил среди важенок и телят, поглядывая на склоны горного распадка: не крадутся ли волки? Фыр­кали, отбегая в сторону, важенки, увлекая за собой оле­нят, подозрительно косились на человека, томимые ревно­стью и страхом за своих детенышей. Брат оленя остано­вился у важенки по имени Серая. Олениха крупная, силь­ная, отелилась второй раз, теперь была у нее телочка. За­слышав шаги человека позади себя, Брат оленя повернул­ся и, к своему изумлению, увидел Сестру горностая.
— Ты?! Почему не спишь?
Сестра горностая ощипала опушку малахая от инея, тихо сказала:
Проснулась, а тебя нет. Страшно стало. Какое-то дурное предчувствие сдавило сердце...
Что ж, предчувствие тебя не обмануло. Росомаха убила Дочь снегов.
Вскрикнув, Сестра горностая прикрыла рот рукавицей.
— Где олененок?! Жив?!
— Жив. Вон там, в палатке.
Сестра горностая забралась в палатку, бросилась к олененку, у которого закатывались глаза и был закушен язык... Увидев растерянное лицо Брата орла, закри­чала:
— Что же ты сидишь?! Видишь, олененок умирает!
Развязав тесемки своих меховых одежд, Сестра горно­стая обнажила грудь. Шершавый язык олененка коснул­ся соска женщины. На мгновение память его прояснилась, и. он представил себе то единственно родное существо, ко­торое было его матерью. Но он уже почти умирал, а у жен­щины не было молока. И все-таки что-то ему помогло сделать огромное усилие, глубоко вдохнуть спасительный воздух.
Если бы не этот глоток воздуха, он, наверное, умер бы.
В палатку, чуть приоткрыв вход, заглянул Брат оленя.
— Я боюсь, он умрет! — в отчаянии воскликнула Сестра горностая. — Я же не кормящая мать, у меня нет молока...
— Беги в стойбище! — приказал пастуху Брат оленя, — Принеси соли.
Казалось, целую вечность спасала Сестра горностая олененка, поднося к его рту грудь. Олененок надеялся на спасительный глоток молока и в борьбе за собственную жизнь пытался добыть его, чего бы ему это ни стоило. Ко­гда прибежал пастух, Брат оленя сказал жене:
— Разведи в чайнике соль, а я поищу ему корми­лицу.
Упираясь, храпела заарканенная Серая олениха, ис­пуганный, тревожно хоркал ее родной олененок. Вот ва­женка уже у самой палатки. Брат оленя передал конец аркана пастуху, отвязал от пояса кожаный туесок, напол­нил его соленой водой. Обычно пастухи наполняют туесок мочой, таким образом приваживая к себе оленей. Протя­гивая туесок оленихе, Брат оленя ласково уговаривал ее успокоиться. Почуяв соль и мирную речь человека, важен­ка перестала бояться. Брат оленя все ближе подносил к ней туесок. Он знал — самых диких оленей можно по­корить, если умело использовать их неутолимую потреб­ность в соли. Еще издавна люди приметили, как олени грызут солончаки в тундре, грызут снег, пропитанный мо­чой, порой ловят в снегу леммингов, чувствуя в их крови соль, пьют морскую воду — так они утоляют вечный со­ляной голод.
Заметив, что человек выплеснул содержимое туеска у палатки, важенка, забыв всякий страх, подбежала к со­леному снегу, принялась жадно грызть его. И тут ее взо­ру предстала голова того самого олененка, которого ей уже недавно подсовывали. Но что за чудо, теперь его голова пахнет солью! И Серая олениха принялась лизать голову олененка, с каждым мгновением все самозабвеннее. А лю­ди, хитрые люди все больше и больше высовывали из па­латки олененка, у которого и спинка и бока тоже оказа­лись солеными. И лизала Серая олененка, постепенно про­никаясь к нему материнской нежностью. Олениха лизала приемыша, а собственный олененок все тыкался ей в вы­мя. Но вот и приемыш уже оказался у ее сосков.
Люди улыбались: они помогли оленихе сотворить доб­ро. Так прошла ночь, наступило утро. Люди смотрели на солнце, на горы и соотносили свою душу с порядком само­го мироздания. И вдруг они заметили, как вдали, где тор-
28
чал единственный камень, у которого росомаха задрала олениху, вспыхнул огонь костра.
— Это опять колдун,— сказал Брат медведя.
— По-прежнему смотрит на юг, в сторону Большой земли и ждет, — тихо промолвила Чистая водица.
Никто не заметил, когда она здесь появилась, и никто не удивился: в стойбище Брата оленя давно привыкли, что эта девочка больше времени проводила со взрослыми, чем с детьми. Смотрела Чистая водица на колдуна и не по-дет­ски морщила лоб в тягостном недоумении. Она плохо себе представляла, чего именно ждет колдун, но душевное на­пряжение не покидало ее, она словно бы старалась во что бы то ни стало противостоять колдуну, от которого ниче­го хорошего ждать невозможно. В личике ее, в ясном, чи­стом личике детское неуловимо переливалось в нечто веч­ное: такое можно увидеть разве что в лике Брата совы — казалось, ему было столько лет, сколько сугробов в тунд­ре, которые уходили в бесконечную даль. Выражение че­ловека не от мира сего в личике Чистой водицы заставля­ло порой взрослых в ее присутствии затихать с невольной робостью, словно они вдруг оказывались один на один пе­ред какой-то тайной. Даже отец Чистой водицы и мать иногда предупредительно вскидывали руку, заставляя приумолкнуть своих многочисленных детишек, и указы­вали глазами на нее, на самую младшую их дочь (после нее родилось еще трое, но все они были мальчишками), дескать, не мешайте ей досматривать, словно сон, то, что способна видеть только она.
Вот и сейчас Брат медведя чуть кивнул головой в сто­рону дочери и тихо сказал, ни к кому непосредственно но обращаясь:
— Она слышит, наверное, о чем думает колдун.
В голос свой Брат медведя как бы на всякий случай вложил самую маленькую долю усмешки, надеясь, что детское в дочери победит, и она его слова примет за шут­ку. Но Чистая водица ответила внятно и очень серьезно, не меняя позы, и все так же не отрывая взгляда от далеко­го костра:
— Да, слышу. Колдун призывает росомаху напасть на Белого олененка. — И вдруг уже совсем по-детски доба­вила, смеясь и в то же время страдая оттого, что допусти­ла оплошность, испугав своими словами взрослых: — Я пошутила. Колдун, наверное, еще и знать не знает, что у нас родился такой олененок...
И тут же бросилась Чистая водица к Белому оленен­ку, чтобы обнять его. И можно было подумать, что олене­нок только того и ждал, и что он готов был рассмеяться так же радостно и чистосердечно, как смеялась эта уди­вительная девочка.

ГЛАВА ПЯТАЯ
И РОДИТ МАРИЯ ПРОРОКА

Так явился на свет олень, которого назвали на острове Волшебным. Ялмар впервые увидел Белого олененка, когда тому исполнился всего лишь месяц, и теперь вот по­казал его Марии четырехмесячным.
— Почему эти люди для своего ритуала выбрали имен­но меня? —- спросила Мария, наблюдая, как Ялмар ста­рается создать уют в палатке, в которой он жил иногда по нескольку недель. — Наверное, они сделали это про­сто из-за уважения к тебе.
— Да ты что?! — воскликнул Ялмар и вдруг опроки­нул Марию на оленьи шкуры, страсть какой свирепый в притворном негодовании, все ниже и ниже склоняя ли­цо над лицом любимой женщины и смывая счастливейшей улыбкой свою столь комически наигранную свирепость. — Да знаешь ли ты, что они искренне оценили в тебе то, что мог оценить только я — великий знаток красоты!.. Именно той красоты, которая должна спасти мир...
— О, тогда все понятно! — необычайно серьезно отозвалась Мария и вдруг рассмеялась. — Только ведь я знаю тебя. По твоим воззрениям выходит, что мир спасет духов­ная красота и воля людей, идеи которых ты так горячо исповедуешь... Пойдем побродим, я хочу еще раз посмотреть на оленей, особенно на того олененка...
Ялмар и Мария вышли на морской берег. Стынь про­зрачного воздуха даже сейчас, в разгар лета, напоминала, что здесь Арктика. Зажженные взошедшим солнцем тучи полыхали каким-то странно холодным огнем, глядя на который можно было еще больше продрогнуть. Казалось, что Арктика более чем отчужденно взирала на солнце, по­нимая, что было оно в этом бескрайнем пространстве не хозяином, а всего лишь недолгим гостем, хотя и щедрым на свет, да скупым на тепло. И все-таки в этом для Марии было что-то достойное почтительного изумления: Арктика имела характер, Арктика заставляла себя уважать. Ма­рии казалось, что с каждым накатом прибойной волны на нее дышал некто, спрятанный в пучине студеного моря. Над четко очерченной грядой синих гор, меченных роди­мыми пятнами вечного снега, надменно висела луна, буд­то предвкушая грядущую власть свою, которой наделит ее через какое-то время полярная ночь. Угрюмо, как бы ис­подлобья, оглядывала мир луна, багровая, огромная, не­правильной формы, словно расплющенная. Обезображенность луны вызывала в Марии чувство тревожного недо­умения, и опять приходила мысль, что под ногами у нее не остров, а другая планета, и потому отсюда все в миро­здании выглядит совершенно иначе.
— Странно, на небе и луна и солнце...
— Здесь это часто бывает, — не сразу ответил Ялмар, замедленно поднося трубку ко рту.
— Не луна, а какой-то недобрый знак. — Мария по­ежилась, одолевая странный озноб, в котором было что-то от суеверного страха. — Намек на огонь из «Апокалип­сиса»...
— Жертвенный костер, ложное солнце, — в тон Ма­рии промолвил Ялмар. — Кстати, у многих заполярных народов луна — особенный символ. Все дело в том, что в нелегкую пору долгой полярной ночи мучает человека страшное искушение: признавать или не признавать луну за солнце? И если не одолел искушение — все, значит, ты изменил истинному светилу, познался со злыми духами. Я тебя будут называть человеком, от луны идущим...
— Не признаю! — с шутливой категоричностью во­скликнула Мария.
— Тогда ты человек, идущий от солнца... Что касается моих островитян, то в их представлении луна — истинная лицедейка. У них даже слово есть такое, смысл которого только так и возможно перевести. И каждый, кто поклоняется луне, — самый гнусный лицедей, способный злу придавать ложную личину добра. И мотив этот звучит поч­ти в каждой их легенде и сказке.
— Неужели они не способны, как все люди на земле, вот так просто любоваться луною?
— Нет, нет, что ты! В том и секрет... если говорить просто о луне, а не как о втором солнце, они признают ее, пусть только она будет сама собою. И влюбленные у них, надо полагать, вздыхают на нее, как всюду. К тому же фазы луны... фазы — это так много для них. Это и вехи на тропе бегущего времени, и предвестники тех или иных явлений в природе. И заклинатели стихий читают фазы луны — если добавить, и звезды — как магический свод небесных законов...
Все выше поднималась луна, уменьшаясь, обретая форму четкого круга и словно бы остывая. Хмурый, горя­чечный лик ее, остуженный Арктикой, становился без­мятежным и ясным, способным внимать самозабвению ар­ктического безмолвия.
Где-то у горной террасы, на которой маячили бездым­ные уснувшие чумы, двигалось сплошной массой стадо, направляемое пастухами к берегу. Несколько оленей, да­леко опередив стадо, возникли совсем рядом с Марией и Ялмаром. Подняв головы, олени чутко втягивали барха­тистыми ноздрями воздух, разглядывая незнакомцев так, словно бы пытались догадаться, что же все-таки можно ждать от них — добра или зла?
— Ну вот, наконец, я как следует и разглядела оленей, — с глубоким вздохом удовлетворения сказала Ма­рия. — У них действительно печальные глаза. С чего бы это? Не потому ли, что олень, будучи одним из древней­ших существ, знает тайну рока?
Ялмар, погруженный в себя, не ответил. Олени, уто­лив свое любопытство, повернулись и побежали навстречу стаду. Ялмар вдруг уселся на пригорок, скрестил ноги и заговорил тоном сказителя, подражая тем, кого не однаж­ды слушал здесь, на острове.
Переосмысление легенды Ялмаром Бергом
У оленя болела голова: ему, видно, было дано чувство­вать беды людские. И чтобы унять боль, мчался олень но свету, остужая голову на ветру. А на сумрачной горе сотворял ложное солнце сын злого духа и росомахи по имени Лицедей. И сказал он своей сестре Лицедейке:
— Улыбнись так, чтобы отражением твоим залюбовал­ся всякий, кто живет на земле, и стал бы луну величать солнцем.
И улыбнулась Лицедейка, изо всех сил стараясь быть обворожительной. Однако это было больше похоже на са­мую отвратительную гримасу, чем на улыбку. Лицедей тяжко вздохнул и сказал:
— Нет, с такой физиономией тебя никому нельзя по-
казывать. Лучше разожгу я костер, раскалю луну и кам­нем ее расплющу. И пусть у луны будет лик солнца!
И начал Лицедей разжигать костер. А олень, увидев огонь, совсем обезумел и еще быстрее помчался, куда гла­за глядят. Лицедей аркан схватил. Был у него длинный аркан и почти невидимый — словно из чистого шелка сплетенный: такой, вероятно, бывает сама ложь, Лицедеем рожденная. Хотел Лицедей метнуть аркан, но вдруг замер, увидев обнаженную женщину. Бежала прекрасная жен­щина навстречу оленю, и длинные волосы ее на ветру развевались. Протягивала руки женщина, удивительные руки, самим богом сотворенные, протягивала руки прекрас­ная женщина, чтобы до головы оленя дотронуться и боль его унять. А тот от боли ничего не видел перед собой и, вот беда, мимо женщины промчался. Провожала женщина печальным взглядом оленя и что-то тихо, словно молитву, шептала. Лицедей на женщину смотрел и никак не мог опомниться, красотой ее пораженный. Когда опомнился, сказал росомахе:
- А ну схвати, матушка, за волосы эту красавицу, к костру приведи...
На закланье? — обрадовалась росомаха. — Ты ее убьешь?
Нет, не убью. Это ты как будто вознамеришься убить ее у жертвенного костра. А я, мягкосердечный и благородный, предстану перед ней с ликом спасителя. После этого и согласится она стать моей женой. Вот уж с ее улыбкой, в луне отраженной, я достигну всего, чего хочу.
- О, хитер, очень хитер, — проворчала росомаха. — Только ты о сестре своей забыл.
- Помню, помню я о сестрице. Пусть она поучится перенимать улыбку у этой прекрасной женщины. С такой улыбкой моя сестрица волшебно преобразится.
- Нет! — закричала Лицедейка в ответ. — Или я, или она, двоим нам на белом свете не ужиться! Но буду все-таки я. О, ты еще увидишь, на что твоя сестрица спо­собна!
И схватила Лицедейка копье, в женщину нацелилась, другой рукой над собой луну подняла, чтобы посветлее было. А женщина, гордая и неустрашимая, лицо вскинула, прекрасное лицо, самим богом сотворенное. И тут случи­лось невероятное: на луну нашло затмение. И закричал Лицедей:
— Это кто же луну затмил? Не эта ли женщина?
— Да, именно так! — вдруг послышался чей-то го­лос. — Не сбудется твой злой умысел, ты не сотворишь ложное солнце!
И повернулся Лицедей на голос, и увидел Волшебного оленя и всадника на нем с ликом светлым, как само солн­це. И узнал он во всаднике врага своего, имя которому Хранитель...


Ялмар умолк, глядя на Марию с вопрошающим нетер­пением.
— Осталось ли хоть что-нибудь у тебя от легенды здешнего племени? — наконец спросила Мария, одоле­вая задумчивость.
— Не в том суть.
— Кто же эта прекрасная женщина?
— Ты.
— Как же удалось этой женщине затмить луну-лицедейку?
— Пророк предсказал: красота спасет мир...
Мария опять направила взгляд на луну.
— Достоевский?

— Да. Ну и я, смертный, говорю о том же. Однако с тем уточнением, которое ты сама сделала там, в па­латке.
— Боюсь, пророк ошибся. Боюсь, что и ты ошибаешь­ся тоже. Уродство оказалось сильнее красоты. Уродство насилия, уродство бездуховности. Уродство ядерных бомб, беременных смертью. Странно, ядерная дурища беременная смертью, а я...
Не досказав, Мария вдруг, казалось, вне всякой ло­гики радостно заулыбалась, настолько радостно, что это было похоже на ликование, и воскликнула:
— А я беременна жизнью! Слышишь? Я буду ма­терью, а ты отцом. И родит Мария пророка.
Ялмар какое-то время осмысливал поразительную для него новость, наконец промолвил, поднимаясь с при­горка и медленно подходя к Марии:
— Вот и прекрасно. Теперь ты будешь моей женой...
Мария долго смотрела на Ялмара, и возникало на ее лице, все более искажая его, смятенье.
— Что с тобой?
— Я вынуждена тебя предупредить. Мой бывший шеф не простит тебе...
— Не простит?! — вскричал Ялмар, скаля зубы в ка­кой-то ослепительной ярости. — Кто он такой, чтобы прощать или не прощать мне это?! Уж если есть на све­те Лицедей, то именно он... он, этот гнусный госпо­дин!
— Ну ладно, хватит о нем, — едва слышно попро­сила Мария, отыскивая взглядом место, куда бы при­сесть,
Ялмар усадил словно бы вмиг обессилевшую Марию на пригорок, на котором только что сам сидел, и возра­зил с негодованием:
— Нет, не хватит! Я распутаю его подозрительные делишки. Я кое о чем уже догадался.
— Он думает, что именно я посвящаю тебя в его тайны. Мало того, он мне говорил, что твое внимание ко мне именно этим и объясняется. Берегись его, Ялмар прошу тебя, берегись. — Приложив умоляюще руки к груди, Мария опять попросила: — А сейчас все-таки хва­тит о нем. Вернемся к оленям. Вон они по всему берегу разбрелись... Где же наш олененок?
Ялмар, с трудом одолевая себя, не ответил.
— Я вот еще о чем думаю, дорогой мой Ялмар — снова заговорила Мария уже без прежнего смятения, однако печаль сквозила в каждом слове ее. — Веками лю­ди заглушали страх от сознания своей смертности. Заглушали тем, что признавали других людей неотторжи­мой частью своего «я», особенно собственных детей. Ты умрешь — после тебя будут жить другие, а они в сущности, твое продолжение. И вдруг потрясает тебя ужасная мысль... продолжения не будет! Обречен не только ты, обречено все человечество. Ты замечаешь, как часто нынче стали произносить люди слово «апокалипсис»?
Ялмар упал на колени перед Марией, осторожно до­тронулся до ее лица, словно хотел прогнать с него тень, и еще раз для себя открывая: какое это удивительно тонкое лицо, сейчас странно прозрачное в своем пронзи­тельно осмысленном трагизме.
— Будем считать... страшные мысли твои — это бунт против возможной пассивности перед, опасностью...
— Но если это не бунт? Если я сама пассивна?
— Нет-нет, ты не из тех! Ты вот думаешь о своем материнство. Для тебя любовь, материнство не просто будничные происшествия. Ты же мечтаешь родить про­рока! Для тебя рождение сына... дочери... человека — кос­мическое явление...
Высказавшись, Ялмар рассмеялся, какой-то надеж­ный, уверенный в себе, в своей правоте.
И стало хорошо им обоим. Они смотрели друг другу в глаза, и казалось им, что так можно жить и сто и ты­сячу лет. И пусть сменяются поколения, пусть проходят века чередой, они будут сидеть и смотреть друг другу в глаза, молодые, не подвластные времени, являясь сви­детелями слияния отдельного существования с вечностью. И наверное, они еще долго вели бы свой молчаливый разговор, но перед ними словно из-под земли вырос Бе­лый олененок. Широко расставив точеные ножки, он все смотрел и смотрел на людей, словно пытаясь вспомнить что-то бесконечно давнее.
— Это невероятно, — прошептала Мария, боясь спуг­нуть олененка, — мне кажется, что я уже в состоянии смотреть на него глазами Брата оленя...

ГЛАВА ШЕСТАЯ
ЕСЛИ СМОТРЕТЬ НА ОЛЕНЕНКА ГЛАЗАМИ БРАТА ОЛЕНЯ

На второй день своей жизни осиротевший олененок впервые по-настоящему разглядел солнце. Он долго смот­рел на светило, вспоминая, где, когда уже видел его. Да, когда-то он видел его. И много раз. Он обратился мысленным взором в себя, в свою память и разглядел за солнцем другое солнце, а за этим еще одно и еще одно. Возможно, каждое из них освещало какую-то часть его жизни. Какой жизни? Ведь он живет в этом мире всего вторые сутки. Но откуда он знает, что такое сутки и сколько времени он живет? Кто эти существа, которые так участливо смотрят на него и говорят о нем? Кажет­ся, это люди. Но откуда ему известно, что это люди? И если он понимает их речь, то не попытаться ли и ему самому заговорить с ними? Белый олененок хоркнул один раз, другой, и это было все, на что он оказался способ­ным. Кто же он все-таки — олень или человек? Если он сможет подняться на дыбы и пройтись на двух ногах, то, пожалуй, ему следовало бы считать себя человеком. Белый олененок сделал попытку подняться, но только рассмешил людей. Смеялись все, кроме Брата оленя.
Помните ли вы сказку о том, как луна хотела прикинуться солнцем? — с таинственным видом спросил он.
Еще бы! — Брат медведя оглядел небо. — Вон солнце, а вон луна. Это же надо! Кажется, моя рожа в луне отразилась...
Схватив вывороченный оленями ком снега, Сестра ку­ропатки швырнула его в мужа, наказывая за слишком рискованную шутку, в глазах ее светился суеверный страх.
Чуть приподняв руку, Брат оленя потребовал внима­ния с таким видом, словно он был свидетелем чуда:
— Я увидел его, увидел вон там. Это был сын Солн­ца и Земли, заклинатель стихий — сам Хранитель! Но поразительно другое! Я в том существе... на котором сидел верхом Хранитель... узнал вот его! — Брат оленя расширенными глазами показал на Белого олененка. — Да, да, я его увидел таким, каким он должен быть через три или четыре года...
И почувствовал Белый олененок, что он превращает­ся в могучего оленя. Как странно все вокруг преобра­зилось! Исчезли чумы. Исчезли люди. Луна и солнце на небе будто на поединок вышли. Но вот солнце закрыло тучей. Или это вовсе не туча, а тень от чьей-то большой беды! И заболела голова у оленя. Помчался он наугад, обезумев от боли. С хрипом вырывалось его дыхание. Где же спасение? И стал доходить до слуха оленя чей-то ласковый, вкрадчивый голос: «Ты запалился от бега, тебе надо хотя бы глоток воды из чистого горного озера. Беги, беги сюда, олень!» И побежал олень на тот сладкозвуч­ный голос. Вот уже совсем рядом гора. Не видел он, что в сумраке ущелья стоит с арканом сын злого духа и росомахи по имени Лицедей. Перебирал в руках Лице­дея аркан. Рядом с Лицедеем матушка его притаилась — матерая росомаха, косматую башку на вытянутые лапы положила и облизывается: совсем недавно важенку за­драла. За росомахой в глубине ущелья дочь ее сидит, рожи корчит — обворожительным улыбкам учится.
Почуяв недоброе, олень приостановился. И тогда Ли­цедей луну схватил и так повернул, что она вдруг слов­но бы в чистое горное озеро обратилась. Сияет голубым светом озеро, манит к себе. Как хочется пить! Помчался олень прямо к озеру. И вдруг метнул Лицедей аркан и захлестнул его на рогах оленя. Но кто-то взмахнул сол­нечным лучом, как мечом, и рассек тот аркан. Олень в обратную сторону повернул, не поверив, что перед ним озеро.
А Лицедей второй аркан схватил. «Беги, беги сюда, олень, я излечу тебя от головной боли. У меня есть вол­шебный бубен». И поднял над головой Лицедей луну и словно в бубен начал в нее колотить. Гремит бубен, се­ребряные колокольчики позванивают. Ох, как старается Лицедей, в шаманскую пляску ударился. Гремит бубен, колокольчики заливаются. И помчался олень на тот гром, на тот звон — только бы хоть немного боль в голове унять. Метнул второй аркан Лицедей. Но кто-то взмах­нул солнечным лучом, как мечом, и этот аркан рассек...
Снова заметался олень по тундре. Ноги его подгиба­лись, «О, ты устал, олень, очень устал. Беги сюда, беги, не бойся. Я вижу, ты совсем отощал. Видишь круглую поляну, усыпанную чистым ягелем? Не ягель, а волшеб­ное серебро». И снова помчался олень на сладкозвучный голос, не зная, что луна-лицедейка круглой поляной при­кинулась. О, какая удивительная поляна! Действительно, волшебным серебром переливается ягель. Но свистнул третий аркан и на рогах оленя захлестнулся. Однако и на сей раз солнечный луч в один миг рассек этот аркан.
И четвертым заходом помчался олень на обманчивый голос. «Беги, олень, беги в гору. Вон видишь, в небе ле­бедь летит? Беги сюда, он тебе великую тайну откроет». И прикинулась луна лебедем. Сквозь легкие облака летит и летит. Ну чем не лебедь? Вдруг опустился тот лебедь на гору и в белую олениху превратился. Зашлось у оленя сердце от радости. «Так это же моя родная матушка!» — подумал он и помчался на гору. Все круче и круче гора, а силы оленя уже покидают. Вдруг почувствовал он, что его словно кто-то поддерживает. Не понял олень, что это Лицедей тащит его на своем невидимом аркане. «Ну, ну, поторопись, олень, тебя ждет не дождется твоя родная матушка...» Но что это, где же белая олениха? Вместо нее прямо перед глазами оленя вдруг оказалась росомаха. И затрубил олень от горя и страха. Его обманули! И ле­бедь и олениха — это проделки луны-лицедейки и того, кто ей поклонялся. Нет теперь оленю спасения...
Но кто-то снова взмахнул солнечным лучом, как мечом, рассек и четвертый аркан. Кто же это? Где он, спа­ситель его? И почувствовал олень, как стало ему тепло и легко: на его спине всадник появился, заклинатель сти­хий по имени Хранитель со светлым ликом, как само солнце. И добежал олень до той черты, после которой опять превратился в Белого олененка...

Из диалога между Ялмаром Бергом и его другом, художником Оскаром Энгеном
Ялмар Берг и Оскар Энген жили в столице в сосед­них домах и были не только добрыми соседями, но и друзьями. Ялмар часто заходил к художнику, случалось, позировал ему. Они по-разному мыслили, часто спорили и даже ругались, но, как иногда бывает в подобных слу­чаях, не могли жить друг без друга.
Однажды Ялмар зашел в мастерскую Оскара и сразу же устремился к его новой работе.
- Что происходит, мой дорогой Оскар, на твоем по­лотне? — спросил Ялмар,
- Часовой расстреливает из пистолета ядерную бом­бу, Нечто подобное случилось на военном складе там, за океаном, у наших спасителей.
- Ты, кажется, с иронией говоришь о спасителях?
- Нам день и ночь внушают, что их бомбы — наше спасение. Многие спрашивают, где тут правда, а где ложь? Вот и я спрашиваю себя: казнит ли моя кисть часового или славит его? Скорей всего ни то и ни дру­гое...
- А что же?
- Понимаешь, Ялмар, сержант мой, охраняющий бомбу, уже не может дальше томиться ожиданием, когда же она, сволочь такая, рванет! Он знает, что и сам по­гибнет и весь мир, но жить дальше рядом с чудовищем не в силах...
- Как ты объясняешь подобное чувство?
Один русский драматург сказал... кажется, Чехов: если в первом акте драмы висит на стене ружье, то в по­следнем оно должно обязательно выстрелить. Часовому, видимо, показалось, что последний акт великой трагико­медии, каковой является жизнь человечества, уже насту­пил. Так что это, пожалуй, как любишь ты говорить, бесовство обреченности. И главное, Ялмар, в том, что я... я сам одержим этим бесовством. Хватит, черт побери, я не могу больше так жить! Я задыхаюсь...
— Видишь ли, Оскар, у тебя, как у того Волшебного оленя, заболела голова, — печально сказал Ялмар.
— Ты опять сел на своего конька?
— Я с него не слезаю... Поедем на остров, на кото­ром, помнится, ты так восхищался оленями. И все рисо­вал, рисовал их. Поедем, Оскар.
— Зачем? Чтобы лишний раз пришло в голову, что вот, мол, и этому чуду скоро придет конец?
Перед Ялмаром стоял крепкоскулый мужчина сорока пяти лет, с белесыми бровями, с жестким ртом, словно судорогой сведенным, такой горькой и едкой была его усмешка. А в синих глазах не просто светилось, а как в море волна плескалось невыносимое страдание.

Солнце манило Белого олененка и словно вбирало его в себя. Значит, солнце — это добрая сила. От солнца идет тепло, и его чувствует тело. От солнца светло не только в лучистом снежном пространстве, но и в каждой капель­ке его оленьей красной крови. Почему, когда возникла мысль о крови, ему стало жутко? Что-то влекло Белого олененка посмотреть на самую вершину горы, где торчал столбом одинокий камень.
Дочь родника искоса поглядывала на приемыша, удив­ляясь тому, что он стоит на одном месте и смотрит на солнце, тогда как его сводная сестра то и дело тычет мордочкой в ее вымя, ловя соски. Наконец важенка подо­шла к Белому олененку, слегка толкнула его крутым, упругим боком и встала так, чтобы ему было легко при­льнуть к вымени. Белый олененок сначала обиделся, но, почувствовав голод, прильнул к вымени. От молока, кро­ме насыщения, он испытывал, как от солнца, тепло и радость; но странно, вместе с радостью рядом стояла пе­чаль, даже скорбь. Почему? О ком он тоскует? Кого ищет безотчетно взглядом и никак не может найти? И вдруг озарение! Где-то должна быть мать? Да, да, это назы­вается мать! О, знаете ли вы, что такое мать?! Он зна­ет! Он вспомнил! Это было удивительное существо с боль­шими ласковыми глазами, с нежным языком, которым она лизала его. А какое было у нее молоко! Это была его первая, самая первая радость — глоток ее молока. Где она? Или его мать вот эта серая большая олениха?
Нет, нет, это не она! Мать была такой же, как он, белой-белой. У нее совсем другой запах. У нее совсем иной облик. У нее были колечками завитки у ветвистых ро­гов. Он это запомнил — колечками завитки. О, знаете ли вы, что мать его невиданная красавица?!
Отпрянув от Серой оленихи, Белый олененок смотрел на нее с недоумением, пораженный догадкой, что мать подменили. Конечно, подменили! Он вспомнил, это про­изошло ночью. Подкралось вот к тем острым камням кос­матое вонючее существо. Мать почувствовала тревогу. Низко опустив рога, она гневно храпела, стараясь за­крыть собой своего детеныша. А он, страдая от мороза, смотрел на косматое вонючее существо и воспринимал его как живое воплощение стужи. Мать храпела, фыркала, била копытами о землю и все норовила поддеть на рога косматое существо. И вот, кажется, она его оттеснила прочь. Уходило косматое вонючее существо, бежало вверх на гору, но мороз почему-то оставался. Скованный сту­жей, олененок стоял на одном месте, не понимая, что происходит с ним. Он, кажется, уже умирал. Да, конеч­но, он умер бы, если бы люди не спасли его.
Серая олениха рассердилась на странного олененка, решила его проучить, иначе умрет малыш с голоду. Она подошла к приемышу с решительным видом, ударила слегка рогом, ну, самую малость, больше для острастки; а тот вдруг отпрянул, тогда как ему надо бы оказаться под ее животом. Она сделала еще один заход, стараясь встать так, чтобы приемыш оказался у вымени. Но тот снова отпрянул, на мгновение повернулся, разглядывая олениху странным взглядом, совсем не таким, как у оле­ней, и побежал прочь. Он был обижен, и слезы душили его. Помимо воли своей он бежал именно туда, где тор­чал каменный столб. Олениха догнала приемыша, пере­резала его путь, но тот изловчился, юркнул за камень и снова помчался вверх, желая достичь вершины горы, где стоял каменный великан. До слуха оленихи донесся тревожный голос ее родного олененка. И она помчалась на голос. И только тогда, когда увидела, что детеныш ее в безопасности, умерила бег и наконец совсем останови­лась. Она снова повернулась в сторону каменного вели­кана, надеясь увидеть приемыша, но так и не разгляде­ла его.
А Белый олененок, одолев крутой подъем, забежал за камень и, тяжко дыша, упал на колени, тут же снова вскочил, отпрянув от окрашенного кровью снега. Медлен­но обвел он взглядом все вокруг, всматриваясь в следы смертельной битвы. Вот следы матери. О, как она би­лась! Вот следы косматого вонючего существа. И в каж­дом кровь. Кровь матери. Мерзкое существо рвало ее сво­ими когтистыми лапами. Белый олененок с трудом отвел взгляд от страшных следов, посмотрел наверх и задрожал всем существом: на высоком сугробе он увидел голову матери. Да, это ее голова с колечками завитков у ветви­стых рогов. На миг ему показалось, что мать жива, что перед ним вовсе и не холодный снежный сугроб. Но его поразили глаза матери. Безжизненные, невидящие глаза. Слепо смотрят они на своего олененка и не видят его. Значит, это смерть. Что такое смерть? К сугробу вели следы человека. Значит, это человек водрузил мертвую голову матери на сугроб. Зачем он сделал это? Возмож­но, затосковал и хотел представить себе ее живой? А гла­за мертвой головы все смотрят и смотрят, и, кажется, они все-таки что-то видят, но не близкое, а далекое-далекое, видят то, что упрятала вечность. Лучше бы и его упря­тала вечность; нет у него матери, смерть отняла ее на­всегда. Теперь он знает, что такое смерть. Теперь он зна­ет, что такое скорбь...
И хотелось закричать Белому олененку, как умеют кричать от горя только люди. Откуда он знает, как кри­чат люди от горя? Э, не все ли равно, откуда он знает это. Важно, что именно голосом человека он высказал бы миру, как ему больно. Но проклятье неизреченности не позволяет ему выразить горе, как выражает его человек. Однако горе душило его. И затрубил олененок слабым, прерывающимся голосом, надеясь одолеть неизречен­ность. Поднимая высоко голову, Белый олененок хрипел, приходя в отчаяние от того, что голос никак не может прорваться на волю. И, наверное, в помрачении он бросился бы с обрыва, если бы опять не спас его че­ловек.
На этот раз это был Брат медведя. Он возвращался из безуспешной погони за росомахой, угрюмый, усталый и бесконечно виноватый. Белый олененок хотел бежать от человека, но силы оставили его. Человек присел перед ним на корточки и сказал изумленно:
— Как ты сумел сюда забраться?
Олененок опять попытался затрубить и тут же уронил
обессиленно голову. Человек поднял его на руки и по­нес вниз, приговаривая:
— Ты уж прости меня, прости, не заметил я, как подкралась проклятая росомаха.
Брат медведя принес олененка к палатке, осторожно опустил на снег. Тут же подбежала Дочь родника и нача­ла лизать приемыша: видно, она уже не ждала с ним увидеться. Брат медведя помог малышу встать на ноги, подтолкнул его к вымени доброй оленихи, удивленно приговаривая:
— Вот же какая ты хорошая женщина, Серая олениха. У тебя такое жалостливое сердце.
Завидев Брата оленя, устало бредущего к палатке, провинившийся пастух втянул голову в широченные пле­чи, приготовился к укорам. Но Брат оленя, едва разлепив пересохшие губы, спросил:
— Все та же росомаха?
— Да, это она. Я все равно убью ее. Подкрадывается невидимкой. Это уже шестой случай в нашем стаде, ког­да именно она убивает оленя. — Брат медведя попытал­ся подтолкнуть Белого олененка под брюхо важенки. — Смотри-ка, не хочет. Э, так и ножки протянешь, малыш. Ну-ка лови, лови сосок. Вон смотри, как старается твоя сестрица.
Но то, что не сделал человек, сделала олениха. По­вернувшись к Белому олененку, она принялась его ли­зать. Чувствуя ласковый язык важенки, Белый олененок думал о матери. Порой ему казалось, что это язык имен­но его матери, и тогда ему хотелось глянуть на солнце. Да, да, как только у него достанет сил поднять голову, глянуть на солнце, так он, вероятно, узнает что-то не­обыкновенно утешительное. Это будут добрые, очень доб­рые вести, из которых станет ясно, что мать не умерла. Возможно, что солнце — это ее ласковое, теплое око, а второе око, да и сама она пока что невидимы. Наверное, тень пала на нее, тень от его тоски и скорби. Но вот уля­гутся тоска и скорбь, уйдет тень, и он увидит мать, она дотянется до него оттуда, с огромной высоты, своим сол­нечным языком, напоит солнечным молоком. Вот такие наплывали на Белого олененка грезы, и он успокаивался, возвращаясь к жизни. Ему было хорошо от того, что на него смотрели люди, смотрели с любовью, с сочувствием, с надеждой. Вот к нему подошла женщина. Вчера, когда он умирал, эта женщина дала ему свою грудь. В груди ее, правда, но оказалось молока. Но что же все-таки было в ней? Какой доброй силой вчера его спасла женщина? У людей это, кажется, называется душой. Пожалуй, ду­ша тоже главная сущность, как солнце и кровь. И только мать как сущность главнее ее, потому что если мать и не назовешь душою, то лишь потому, что и солнце не на­зовешь лучами: ясно же, что лучи — это именно то, что излучает солнце, а душа, видимо, то, что излучает мать.
Серая олениха чуть подтолкнула олененка носом, отбивая, его от людей, и тот потянулся на ходу к ее сос­кам.
— Будет жить, — сказал Брат оленя.
— Будет жить, — сказал Брат медведя.
— Будет жить, — с глубоким вздохом надежды ска­зала Сестра горностая.
Возможно, как-то по-другому пережил Белый олене­нок свое страшное горе, однако, если поверить Брату оленя, если посмотреть на олененка его глазами, все бы­ло именно так...

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

И ЗАСТОНАЛО ОТ БОЛИ ВСЕ СУЩЕЕ В ЭТОМ МИРЕ

Взламывая ледяной покров океана, прикочевало на остров на третий месяц после рождения олененка лето. Пришедшие в движение льды, как в гигантском зеркале, отражались в небе, образуя ледовые миражи.
Белому олененку видения ледового миража представ­лялись голубыми оленями, которые бежали мимо острова огромными стадами. Возможно, что среди бесчисленные голубых оленей бежит и его родная мать. Белый олененок напряженно вглядывался в бесчисленных оленей, бесшум­но бегущих в никуда, и ждал, что в один прекрасный миг белая олениха, запрокинув ветви рогов на спину, вырвет­ся из стада и помчится прямо на остров, чтобы найти своего любимого сына. А голубые олени бегут и бегут бесшумно. И все мимо, и мимо, и ни один из них, кажет­ся, и не желает даже взглянуть на остров. И бежит среди них мать несчастного олененка, и тоска по сыну окраши­вает ее в голубой цвет. Наверное, и он когда-нибудь станет голубым от тоски и уплывет по морю туда, далеко-далеко, где бежит стадо оленей, и разыщет свою мать.
Любил белый олененок наблюдать за моржами, кото­рые порой выбирались на берег погреться и поспать на солнце. А уж что-что, а поспать моржи любили, это Бе­лый олененок приметил сразу. Умел морж спать на воде и лежа и стоя. И моржат кормила моржиха в воде стоя, умудряясь при этом поспать. Перевернется моржонок вниз головой, обхватит ластами живот матери и сосет попеременно каждый из ее четырех сосков. Моржиха только голову держит над водой, блаженно жмурится, глубоко вздыхает, постанывает, видимо, от избытка ма­теринского счастья, а потом засыпает.
Так часто случалось с моржихой, у которой был вы­щерблен левый клык. Белый олененок особенно привя­зался именно к ее моржонку и радовался, когда мог ока­заться с ним рядом. Встречал моржонок гостя негромким свистом, поднимал голову и кивал приветливо головой, сползая с загривка матери. Белый олененок порой касался своими губами жестких усов моржонка, тут же отскаки­вал, слегка уколовшись, и было похоже, что он готов рассмеяться. Моржонок подбирал под себя задние ласты и делал что-то похожее на прыжок; Белый олененок в от­вет пытался встать на дыбы, взбрыкивал, обегал вокруг моржонка, всхрапывая и фыркая от удовольствия. Это была игра двух малышей. Белый олененок все больше привязывался к своему другу, тосковал, если моржовое стадо слишком долго не выбиралось на берег.
Серая олениха не всегда разрешала приемышу ухо­дить одному на берег, понимая, что с ним может случить­ся несчастье. И потому Белый олененок иногда взбегал на самое высокое место, чтобы можно было разглядеть берег. Сверху было хорошо видно моржовое стадо, жизнь которого Белому олененку становилась все понятнее. Вон вожак стада, судя по всему, отец его друга, смешного моржонка.
Знал Белый олененок к этому времени и своего отца. Он мог бы с гордостью сказать моржонку, что его отец тоже вожак огромного стада оленей. Однажды Белый оле­ненок взбежал вот на это самое высокое место на берегу в надежде увидеть в морской дали голубых оленей, и тут из стада неспешно вышел огромный олень с могучей грудью и длинной гривой под шеей. Медленно подошел вожак стада к Белому олененку, величественный и недоступный, остановился в нескольких шагах и уставился на него долгим, задумчивым взглядом суровых красноватых глаз. Белый олененок оробел, хотел бежать, но какая-то властная сила заставила его замереть. А вожак все смот­рел и смотрел на него с надменным видом, и никак нель­зя было понять: добрый он или злой. Какое-то чувство подсказывало Белому олененку, что в этом огромном оле­не таится начало его вновь вспыхнувшей жизни, что он видит перед собой отца. Шумно вздохнув, матерый олень подошел к Белому олененку, обнюхал его, даже лиз­нул.
О, что это было! Какой волной счастья подняло Бе­лого олененка до самого солнца. Теперь голубые олени, как только придет пора их бесшумного вечного бега, услышат трубный клич огромного оленя и, наконец, уви­дят остров и примчатся сюда, а вместе с ними примчится и мать Белого олененка. Он, конечно, внушит отцу, что надо трубить как можно громче, трубить всякий раз, как только вон в той немыслимой дали, где море становится небом, побегут голубые олени. Матерый олень медленно, с прежней надменностью и высокомерием отошел от Бе­лого олененка, приостановился, еще раз глянул на него, вздохнул и побежал трусцой, на ходу угрожая низко опу­щенной головой тем оленям, которые не слишком по­спешно уступали ему дорогу. Вместо рогов, потерянных им в начале зимы после гона, у него были два толстых бархатистых пенька, из которых к осени образуется ис­тинное чудо — могучая корона.
Был такой день, когда Белый олененок выбежал на свое любимое самое высокое место на берегу моря и вдруг заметил, как к моржовому стаду из-за мыса бесшумно на веслах подкрадывались три вельбота с людьми. Хищ­но изогнувшись, люди зловеще молчали. Когда он уже видел такое? В руках людей винтовки. Белый олененок знал, что винтовки способны исторгать смерть: пастухи однажды на его глазах убили волка.
Странное чувство испытал тогда Белый олененок. Волк мог убить оленя. Но человек упредил смерть оленя, чело­век убил волка. Когда кровь волка окрасила снег, Белый олененок вспомнил такой же снег, окрашенный кровью матери, и ему стало скорбно. Волк уже не казался вра­гом: выходит, что в определенных обстоятельствах смерть справедлива? Возможно, мертвый волк сам по себе те­перь и есть упрежденное зло? Но ведь волка мучил голод. А неутоленный голод — это смерть. И значит, же­стокая несправедливость! Где же истина? Белый олене­нок наклонил голову, упираясь лбом в сугроб, словно хо­тел остудить разум, чтобы не сойти с ума.
Так было тогда, когда он увидел убитого волка, бес­шумно подкрадывавшегося к оленю. Волк был голоден, волк спасался от смерти, готовый принести смерть оленю. А что происходит с людьми, которые плывут на вельботах? Почему они так бесшумно крадутся к моржам?
Намерены принести им смерть? Но что заставляет людей пролить кровь? Неутоленный голод, таящий в себе их гибель?
И прижал Белый олененок раскаленную голову к кам­ню. Но камень не снег, и невозможно остудить словно бы закипающий разум. Наверное, он сходит с ума. А люди на вельботах все ближе подплывают к моржам. Надо за­трубить. Надо упредить смерть! Вон дальше, чем все остальные моржи от воды, лежит на камнях его друг мор­жонок, повернулся на спину и машет ластами, привет­ствуя само солнце. Как защитить его? Единственно, что может сделать он, Белый олененок, это разбежаться и прыгнуть с обрыва хотя бы в один из вельботов. Вон в тот, самый первый. И, сделав несколько десятков стре­мительных прыжков от берега в тундру, Белый олененок круто повернулся и помчался к обрыву. Но врезались ко­пытца его в песок: перед ним возникла громада матеро­го оленя — это был его отец. Скосив угрюмые, печаль­ные глаза, он посмотрел на сына с укором, потом медлен­но развернулся и стал настойчиво теснить олененка, уго­няя прочь от берега. Белый олененок храпел, бил ко­пытцами о землю, норовил проскочить под брюхом отца и убежать туда, где лежал его друг моржонок, привет­ствуя солнце взмахами своих еще совсем маленьких неж­ных ласт. Но матерый олень отгонял сына в оленье стадо, как бы всем своим существом стараясь внушить: живи по законам оленей, у людей и у этих странных существ с клыками свои законы, мы не властны воздействовать на них.
Белый олененок был уже в стаде рядом е Серой оленихой, когда послышался на берегу грохот выстрелов и рев моржей. Белый олененок помчался к берегу. И даже взрослые олени испуганно шарахались от него в стороны. Тяжко дыша, Белый олененок с трудом унял свой бег, едва не слетев с обрыва. Внизу стреляли люди, ревели, стонали, утробно лаяли моржи, двигаясь лавиной к воде. Громко ревел вожак, не трогаясь с места: видимо, он не помышлял о собственном спасении до тех пор, пока все до последнего моржа, кто еще был из них жив, не скро­ются в морской пучине. Но вот один из людей прицелился прямо в пасть вожака. И захлебнулся огромный морж собственной кровью. И вместо рева из горла его вырвался клекот. Он подобрал под себя задние ласты, напружинил яростное тело и сделал могучий бросок, стараясь сшибить с ног человека. Тот попятился, споткнулся о камень, упал. Еще миг, и вонзит смертельно раненный морж высоко за­несенные клыки в своего ненавистного врага. Вскричал человек, извернулся, и окровавленные клыки вожака с хрустом вошли в твердь морского берега. Человек вско­чил и разрядил винтовку в моржа. Он стрелял до тех пор, пока великан не уронил голову с тяжким предсмерт­ным хрипом и стоном.
Люди продолжали стрелять в моржей, которым не удалось еще достичь берега. Один из охотников подбежал к моржихе с моржонком, который только что с детской беззаботностью приветствовал солнце, радуясь жизни и, видно, полагая, что она дана ему навечно. Целится чело­век, моржиха делает отчаянный бросок и вдруг замечает, что нет на ее спине моржонка. И повернулась назад мор­жиха, хотя вода, спасительная вода такого желанного моря вот она, совсем рядом. Бросок, еще бросок, и мор­жиха уже рядом со своим ненаглядным дитем. Но что это, почему малыш неподвижен? Ревет и стонет моржиха, носом в детеныша тычет, не веря в гибель его.
И опять Белый олененок уперся в камень лбом, слов­но искал в этом спасения от безумия. Когда очнулся, уже наступила тишина. Только шум морского прибоя казался неправдоподобно спокойным, словно морю не было ника­кого дела до того, что на берегу погибли его дети. Их было много, слишком много, чтобы позволили себе люди убить еще и моржиху, которая толкала носом свое мертвое дитя к воде. Один из людей было вскинул вин­товку, чтобы убить и ее, но второй остановил ненасыт­ного.
— Оставь, — сказал он, болезненно поморщившись. — Ведь все-таки мать. Нас бог не простит и за ее детеныша.
— К тому же клык у нее с изъяном, — сказал тот, кто вскинул винтовку, — пожалуй, пусть живет. Удивителъ-
но, она никак не может разлучиться со своим детенышем. И слезы текут. Надо же, настоящие слезы...
Моржиха, трубя и стеная, проталкивала между мерт­вых моржовых тел такое же безжизненное тело своего детеныша, и пораженные люди уступали ей путь, и бы­ло на лицах у них что-то похожее на раскаяние. Моржи­ха со своим мертвым детенышем наконец достигла воды, обняла его и ушла в пучину, видно надеясь, что море вернет ему жизнь.
Белый олененок оглядел мертвых моржей и, к своему удивлению, не увидел тела вожака: не знал он, как и не знали люди, приплывшие на вельботах, что стадо моржей не покидает своего вожака, даже мертвого. Мор­жи унесли вожака в пучину, и если они вернутся сюда, то лишь по страшному и необоримому инстинкту мести. Не знали об этом люди. Они не были профессионалами-охотниками и еще не заматерели как браконьеры. Пере­жив не столь уж и тяжкие угрызения совести, они на­чали с хрустом выламывать клыки убитых моржей.
И почувствовал Белый олененок, как у него мучи­тельно заболели зубы. Да что там зубы — челюсти, ка­залось, были у него разворочены. И наполнилось страш­ным хрустом все его существо; потом, как ему почуди­лось, заполнилось хрустом все пространство острова. И показалось Белому олененку, что затрубило, застонало, завыло от боли все сущее в этом мире. Хрустели скалы, стонали от боли вечно молчащие камни. Треснула земная твердь. Даже на солнце обозначилась черная страшная трещина. А люди выламывали клыки у поверженных ими великанов и бросали добычу в вельботы. Только клыки, и ничего больше.
И еще раз Белый олененок прижал лоб к камню, слов­но хотел врасти в него и стать от горя таким же камнем.
А люди выламывали моржовые клыки, радостные, бла­годушные, счастливые: у них была завидная удача. Но едва они сели в вельботы, как вода вскипела от выныр­нувших моржей. Их были сотни, стремительных, ярост­ных, неустрашимых. Они били головами в вельботы, мстя за вожака и за тех, кто лежал бездыханно на берегу, и ревели, ухали, рычали. Перепуганные охотники не сра­зу опомнились, смятенно глядя на клыкастые морды моржей. А когда опомнились, вскинули винтовки. И снова загремели выстрелы. Люди мстили моржам за не­сколько минут пережитого страха, за свое унижение. Они входили в ярость, в упоительный азарт. Они чувствовали себя бесстрашными викингами. Они были высокого, очень высокого мнения о себе. В конечном счете они были счастливы: ну что могли сделать эти глупые бешеные существа против губительного огня из винтовок?! И те­перь уже не земля, а море окрасилось кровью мор­жей.
Кто знает, сколько длилось бы это побоище, если бы не появился катер морского охотничьего надзора. Моржи скрылись в пучине так же неожиданно, как и появились. Но некуда было скрыться браконьерам, которых застиг­ли с поличным. Однако они все-таки попытались ускольз­нуть, пустив на полную мощность свои моторы. Но ка­тер был быстрее. И вот уже прыгнул с катера в вельбот бесстрашный человек, и дрогнули нервы у одного из браконьеров. Он был молод еще, этот удачливый охотник, который уже успел в уме подсчитать, насколько попол­нятся его карманы, когда изрядная доля причитающих­ся ему моржовых клыков станет звонкой монетой. Он был молод, и азарт битвы с моржами еще туманил его мозг и застилал глаза прихлынувшей кровью. А главное, он не мог представить себе: такая завидная добыча уже не его. Но особенно было невыносимо от мысли, что она уже не радость ему, а зло, что моржовые клыки теперь тяжкая, неопровержимая улика. И во всем виноват вот этот сухой, уже пожилой человек с седыми висками, с орли­ным носом и неумолимым взглядом. И не сдержал себя молодой браконьер, вскинул винтовку и выстрелил. И рухнул инспектор, сраженный пулей в упор…

А только ли за тенью охотник?

Мария любовалась горячим озером, на которое при­вел ее Ялмар. Дымилось озеро, местами бурлило, слов­но кипяток. Мария попробовала воду рукою.
— Как раз горяча настолько, чтобы купаться, — сказал Ялмар, снимая куртку. — Я купался здесь даже зи­мою. Раздевайся.
Внимательно оглядевшись вокруг, Мария принялась расстегивать куртку и вдруг замерла: со стороны моря доносились выстрелы.
— Обычное дело, здесь стреляют с пятилетнего воз­раста. Эти люди не только оленеводы, но и отменные охотники, — пояснил Ялмар, продолжая раздеваться. — Ну, смелее!
Присев на берегу, Мария вслушивалась в выстрелы. Все тревожнее становилось от них. Тем более что было от чего гнездиться тревоге в душе Марии. Вспомнилось другое озеро там, дома, в окрестностях столицы, у кото­рого любила отдыхать Мария.
В один из солнечных дней Мария сидела под сосной, погруженная в какое-то странное состояние полудремы, полумечты, полувоспоминания. На противоположном бе­регу озера, в буйных зарослях леса закуковала кукушка. И сердце Марии вдруг как бы накололось на острую иглу безотчетной тоски и тревоги. Ей даже почудилось, что в камышах озера кто-то осторожно крадется именно к ней. Вот сейчас раздвинутся камыши и...
Странно, бывает же такое предвосхищение событий: камыши действительно раздвинулись, показался нос лод­ки, а через мгновение предстал взору Марии мужчина, одетый только в шорты. Бритоголовый, тучный, густо за­росший золотистым курчавым волосом, с короткими силь­ными ногами, он был похож на краба.
Вытащив нос лодки на берег, незнакомец медленно подошел к Марии. Он, видимо, оказался из тех людей, которых не мучает неказистость, наоборот, такие порой умудряются внушить, что именно в этом их безусловное достоинство: настоящий мужчина должен быть сплетен­ным из немыслимых узлов, завязанных самим дьяволом. Нагловатые глаза бритоголового были умны, улыбчивы, и взгляд их прежде всего говорил о том, что человек этот знает себе цену. Слегка поклонившись, незнакомец ска­зал по-английски:
— Извините, Мария, за мою бесцеремонность. Это ждет оттого, что я не привык зря тратить время. Я знаю, что вы владеете норвежским, исландским, датским, фин­ским, немецким, французским и, к моему счастью, анг­лийским...
— Что вам угодно? — сдержанно спросила Мария, медленно снимая очки-светофильтры. — Й откуда вы ме­ня знаете?
— Разрешите представиться. Доктор Френк Стайрон. Этнограф, антрополог, археолог, психолог, путешествен­ник и, если угодно... охотник. Объездил всю Южную Америку, Африку, Азию. Теперь вот увлекся европей­ским Севером. Знаю ваши переводы на английский язык научных работ по этнографии, антропологии многих очень достойных авторов, И понял, насколько вы необходима мне...
Даже так?
Именно так. Скоро я стану в Штатах директором крупнейшего института. И вы могли бы занять там весь­ма достойное место. А возможно, и в моей личной жиз­ни. Разрешите присесть?
Мария не ответила, выражая свое удивление странной улыбкой. Вежливость в этой улыбке совмещалась с пред­упреждением не слишком забываться.
Френк Стайрон присел на свободный шезлонг и ка­кое-то время задумчиво разглядывал Марию. Шишкова­тая круглая голова его словно перекатывалась то к пра­вому, то к левому плечу; создавалось впечатление, что незнакомец искал наиболее верную точку, с которой было бы возможно разглядеть в женщине, сидящей под сос­ной, что-то самое главное.
— Одно у вас плохо, — наконец промолвил он, опуская веки, — у вас, Мария, необычайно сильное магнит­ное поле женского обаяния. Боюсь, что вас украдет у ме­ня Голливуд...
Мария досадливо нахмурилась, можно было понять, что ее не очень трогает подобный комплимент, и тихо сказала
— Не беспокойтесь. Ведь не считаете же вы, что я у вас уже в кармане? Если кто и залезет вам в карман, то там...
Мария не договорила, заканчивая мысль прежней странной улыбкой. Стайрон перекатил голову на широких плечах слева направо, словно бы разглядывая собеседни­цу теперь уже с другой стороны.
— Знаете, какое самое главное впечатление вынес я из моих долгих и дальних путешествий? Что дороги на планете Земля становятся все короче, что человек как не­ когда расплодился, а между тем все равно исчезает, что земной шар как бы катастрофически усох. И вот держу я его перед собой, — Френк Стайрон поднес руки к гла­зам, растопырив короткие, поросшие волосами пальцы словно бы разглядывая именно то, о чем вел речь.— Так вот, держу я его в руках и думаю... надо сдуть с него
прах отжившего, надо провести на нем генеральную са­нитарную уборку, надо оросить его волною какого-то но­вого миропорядка...
— Как вас понять?
— Надо прогнать с него тени, — продолжал Френк Стайрон, все еще держа перед глазами растопыренный пальцы. — Тени отжившего. Я если и охотник, то лишь на тени. Я выслеживаю их, я крадусь за ними, я расстре­ливаю их. Вы можете спросить: есть ли бесплоднее работа, чем охота за тенями?
— Смотря что вы считаете тенью...
— Вот, вот именно! — как-то вдруг необычайно во­одушевился Френк Стайрон. — Умница! Я был уверен в этом.
— Вы меня... смущаете.
Ничего, привыкнете. Вы должны знать, что я не­множечко... как бы это... эксцентричный. Вы должны мне прощать это...
Послушайте, вы говорите со мной так, будто...
Да, да, у нас уже все с вами решено! — не дал договорить Марии Френк Стайрон. — На первый случай я дам вам перевести па английский статью журналиста Ялмара Берга «Бесовство китча». Знаете такого?
Я читала его не однажды. Странно, какое имеют отношение статьи этого журналиста к предмету ваших интересов?
Все умное имеет отношение к предмету моих ин­тересов. Мне бегло пересказали эту статью, и я хотел бы ознакомиться с нею основательней. Так вот, вернемся к моей мысли о тенях. Неделю тому назад я измерял черепа ваших саами на северном побережье. Не подумай­те, я не пытаюсь доказать расовую неполноценность этих людей. Но есть иная неполноценность независимо от строения черепа. Самое страшное, когда амбиция не со­ответствует амуниции, когда тени претендуют на полно­кровную плоть. В этих претензиях все наши беды. А саа­ми, что ж... они вымирают себе потихоньку. И в глазах у них часто такое выражение, будто они навсегда про­щаются со звездами, — единственное их богатство, кото­рое никто, кроме смерти, у них отнять не может. Саами ваши тоже тени. Но они, кажется, не претендуют даже на то, чтобы их записали в Красную книгу, как записы­вают редких зверей.
Не пойму... сочувствуете вы им или...
Что такое сочувствие, сострадание? — снова пре­рвал Марию Френк Стайрон. — Видимо, тоже тени... Ну, ну, не делайте испуганные глаза. Ведь может быть и та­кое, что я сокрушаюсь по этому поводу...
— Но вы охотник на тени... вы их расстреливаете...
— Ну ладно, хватит об этом, Мария. — Стайрон по­тер обеими руками виски. — Давайте о деле…
С тех пор прошло два года. Много статей и разных других материалов перевела с норвежского, датского, ис­ландского, финского на английский Мария для доктора Френка Стайрона. Теперь вот порвала с ним свои дело­вые отношения, поняв, что этот человек далеко не тот, за кого себя выдает. И помог Марии уйти из странного плена Френка Стайрона журналист Ялмар Берг, кото­рый вступил с этим непонятным человеком в какую-то ожесточенную войну. Но окончательно ли освободилась Мария от гнетущего плена Френка Стайрона? Он, ка­жется, больше всего не мог ей простить именно то, что она с такой безоглядностью пошла навстречу Ялмару, подчиняясь внезапно вспыхнувшему чувству к нему.
После купания в горячем озере Ялмар и Мария на­правились в стойбище. За выступом горной террасы они вдруг встретились с отцом Ялмара Томасом Бергом и Марселем Гонзагом — человеком, который давно уже имел свои виды на этот остров. Сухо поздоровавшись с сыном, Томас Берг поклонился Марии, бережно приняв ее руку, и сказал Гонзагу:
— Представляя вам эту прекрасную женщину, я не могу не признаться, что был бы счастлив видеть ее своей невесткой.
При этих словах Томас Берг как-то свирепо глянул на сына: видимо, осуждал за то, что Ялмар до сих пор не высказывал ему никаких намерений в отношении Ма­рии. А ведь Ялмару, пережившему лет десять назад не­удачный брак, пора бы жениться во второй раз. Возмож­но, годы (исполнилось сорок) и женитьба хоть немного остепенят его, и он поубавит свою журналистскую прыть — ведь статьи, написанные им, порой просто по­вергают в оторопь. Так размышлял Томас Берг, наблю­дая, с каким галантным поклоном Гонзаг целует руку Марии.
Трубно. прокашлявшись, Томас Берг двинулся даль­ше, меряя тундру широкими шагами. Был он чрезвычай-
но внушительный своей статью и степенностью; светлые глаза властно и самодовольно покоились под крышей жестких бровей.
— Напрасно вы, Гонзаг, стараетесь внушить мне, что моя поморская, задубленная, освистанная всеми ветрами старомодность — вещь пустяковая, — сказал он, видимо, продолжая спор с человеком, которого не мог терпеть, как это было известно Ялмару.
Не Гонзаг, а Марсель де Гонзаг.
Бросьте! Не признаю я купленный вами титул ба­рона, И где только находится лавка этих подержанных вещей? Говорят, один западный немец в тюрьму угодил за то, что продавал титулы эти направо и налево по всем законам «черного рынка». Не у него ли купили свиде­тельство... или как там... грамоту, удостоверяющую ту дикую нелепость, что вы стали бароном?
Гонзаг остановился с таким видом, словно был наме­рен требовать немедленной сатисфакции. Кстати, он лю­бил это грозное, таящее возмездие слово, нередко упо­треблял его в своих политических речах, вызывая, как он сам определял, на бескомпромиссный нравственный поединок любого противника. Был этот уже пожилой гос­подин франтоват: пышная длинноволосая прическа, над которой трудились далеко не худшие парикмахеры, хо­леные ногти, дорогой массивный перстень. Сейчас чер­ные, по-птичьи округлые глаза Гонзага были полны него­дования. Родом Гонзаг был из Франции, часто посещал Париж, имел там друзей и родственников. Он гордился этим, и людей той страны, подданным которой значился, Гонзаг пренебрежительно называл аборигенами.
Из-за каменной гряды тучей наплывало оленье стадо. Что-то было бесконечно древнее в величественном дви­жении огромной массы оленей, и это глубоко чувствовал Томас Берг. Чутко вслушиваясь в неумолчный топот ко­пыт, звон ботал, он неподвижно всматривался в лес ро­гов, преисполненный важности, мудрости, достоинства, словно полководец, наблюдавший за развертыванием сво­ей победоносной армии. Он не только разумом, но осо­бым чутьем угадывал жизнь огромного оленьего стада, где были свои настроения, повадки, тайны, свои законы.
— Вряд ли есть для моего глаза более прекрасная картина, чем эта. Слышите сухой непрерывный треск? Это рога оленей. А мне чудятся разряды электричества. Ток проходит через душу, и я молодею... Томас Берг не был велеречивым, но тут его прорва­ло. Ялмар, невольно любуясь отцом, подмигнул Марии: мол, каков мой родитель, а?
— Когда ты видишь, как движется оленье стадо, — продолжал Берг декламировать свою сагу об оленях, — то ты чувствуешь, что на тебя надвигается сама веч­ность и уносит вот такой лавиной не в забвенье, нет... тут есть какой-то секрет, тут приходит мысль о бес­смертии...
— Ты язычник, отец, — с мягкой насмешкой, в ко­торой сквозило и почтение, сказал Ялмар.
— Да, да, я именно язычник! — охотно согласился Томас Берг. — Человека еще не было, а олень уже тру­бил, сражался за самку. О, это зрелище, когда сражается самец-олень за самку!..
Вспомнив, что рядом сын и Мария, Томас Берг снова прокашлялся в кулак, одолевая смущение и остепеняя себя. Вышло это у него столь комично, что Ялмар за­смеялся, а Мария стеснительно отвернулась в сторону.
Наблюдая за движением стада, Гонзаг спросил:
— А главенствует здесь у вас по-прежнему этот ин­деец?
— Вы имеете в виду Брата оленя? Действительно, индеец. По осанке скорее даже индейский вождь. Вон он, с арканом в руках, собственной персоной, — не без удо­вольствия показал Томас Берг на пастуха.
— Боюсь, что он может снять с меня скальп, — мрач­но пошутил Гонзаг, — или я сам пристрелю его с таким же удовольствием, с каким это делалось колонистами в старое доброе время на благословенных землях Нового Света. — И живо повернувшись с наигранной резвостью к Томасу Бергу, добавил так, как будто хотел рассме­шить забавнейшим парадоксом: — Ведь он... понимаете ли... украл у меня мою Луизу, мою скво. Кажется, так называют американцы принадлежащих им индеанок.
— Да, именно так, — подтвердил Ялмар, не скрывая насмешки. — Посмею уточнить... не украл он ее у вас, а отбил. Представьте себе, он покорил эту женщину на­столько, что она предпочла его вам.
Старший Берг глянул на сына с добродушной уко­ризной, даже брови донельзя перекосил, дескать, нельзя же так глумиться над несчастным человеком.
Гонзаг словно не слышал дерзости младшего Берга,
пристально наблюдая за приближающимся Братом оле­ня. О, как страдала его гордыня! Мучительно захотелось увидеть Луизу, она все еще держала его за душу...
Все ближе олени, вот они уже всюду, в стаде можно потеряться, как в лесу, утонуть, как в море. Томас Берг поворачивался то в одну, то в другую сторону, пригляды­вался к важенкам, оленятам, самцам. Уж кто-кто, а он знал цену своему богатству. Где-то позади свистнул аркан. Томас Берг повернулся и увидел главного пасту­ха. Брат оленя подтаскивал на аркане быка, предостав­ляя хозяину полюбоваться оленем вблизи. Храпел, упи­рался в землю могучий бык так, что, казалось, действи­тельно запахло жженым копытом. Сильные руки Брата оленя ловко перебирали аркан, неотвратимо подвигая к себе разъяренное, перепуганное животное. Горбоносое лицо пастуха налилось кровью от натуги, губа закушена. Вот наконец олень рядом. Томас Берг, изловчившись, по­валил быка наземь, с удовольствием показав свою недю­жинную силу. Брат оленя помогал ему. Бился, храпел матерый олень, закатывал глаза, изо рта его текла пена. Томас Берг осмотрел подушечки, поросшие жесткой шерстью под копытами (нет ли раны), ощупал грудь его, холку, сказал, в высшей степени удовлетворенный:
—Здоров зверюга! Какой красавец! — Провел пя­терней против густой шерсти оленя, поднял красное, возбужденное лицо в сторону Гонзага. — Известно ли вам, что олений мех самый теплый в мире? Секрет в под­шерстке. Но еще в том, что волос оленя имеет пустоты, а там воздух. Прекрасный теплоизолятор! К тому же это помогает и плавать оленю. Десятка два миль спосо­бен вплавь одолеть. Конечно, в волну тонут... особенно оленята...
Брат оленя распустил петлю аркана, вопрошающе посмотрел на хозяина: ну что, мол, отпустим быка на волю?
— Давай! — скомандовал Томас Берг и отпрянул, освобождая животное.
Отпрянул и Брат оленя. Только теперь он посмотрел на Гонзага с бесстрашием человека, чувствующего высо­ту собственного превосходства над соперником. А тот, крепко скрестив руки на груди, словно боясь дать им волю, наблюдал за действиями Брата оленя ненавидя­щими глазами, в которых было и уязвленное самолюбие, и недоумение, и презрение. И это он, этот дикарь, теперь спит с его Луизой, с матерью его сына? Впрочем, к чер­ту, какая она Луиза, какая мать? Это бывшая его скво, скво, и только скво! А «дикарь»» с высоты своего завид­ного роста смотрел на него со спокойствием безуслов­ного победителя. Отвернувшись с таким видом, как будто хотел сказать, что потерял всякий интерес к нежданно­му гостю, Брат оленя спросил у хозяина с почтением и достоинством:
— На сколько суток прибыли?
— К вам суток на двое, не больше. Надо еще побы­вать в трех других хозяйствах. Завтра поработаем в ста­де целый день. Пересчитаем оленей.
— Пересчитаем, — принял к сведению распоряже­ние хозяина Брат оленя. — Где будете спать?
В твоем стойбище. Установи запасной чум, коль скоро мою палатку занял сын с невестой. И заколи двух­летнего оленя на ужин.
Заколю, — односложно ответил Брат оленя и повернулся в сторону моря, откуда опять доносились вы­стрелы. — Кто же стреляет?
— Разве не твои люди? — не без удивления спро­сил Ялмар. — Пойдем на берег, тут что-то неладное...
— Пойдем, — согласился Томас Берг. Приподнял ви­давшую виды морскую фуражку, как равному, осанисто поклонился Брату оленя. — Я понимаю, ты остаешься в стаде. До вечера.
На морском берегу все четверо оказались в ту мину­ту, когда катер морского охотничьего надзора пытался перехватить вельботы браконьеров.
— Что они натворили! — воскликнул Томас Берг, хотел еще что-то сказать, но замер, потрясенно наблю­дая, как падает инспектор надзора, сраженный пулей браконьера.
Мария задавила в себе крик, приложив руку к обна­женной шее. Застонал и Гонзаг, лице его нервически передернулось.
— Бог ты мой, что происходит, — приговаривал он, зачем-то вытаскивая пистолет. — Вот, вот оно... пожи­наем плоды безвластия. Не-е-ет, нужна рука! Нужна же­лезная рука!
Ялмар мгновение почему-то с ненавистью смотрел на Гонзага, потом сломя голову бросился вниз по круто­му спуску туда, где приставали вельботы и катер мор­ского надзора.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ПОЧЕМУ МЕРТВЫЕ ХВАТАЮТ ЖИВЫХ?

Когда Брат оленя остался один в стаде, лицо его по­тускнело, плечи опустились. Присев на камень, раскурил трубку. Теперь он был уже далеко не так уверен в себе, как только что хотел показать Гонзагу. Кто знает, какой будет встреча этого человека с Сестрой горностая. Конеч­но же, о сыне Гонзаг ей напомнит, в самое сердце тоской как ножом ударит.
Все горестнее становились думы Брата оленя. Сей­час он еще яснее понимал, насколько трудно живется его жене на острове. Возможно, что она и ненавидит дом Гонзага. Однако это был все-таки большой, богатый дом. Разве сравнить с чумом? Правда, Брат оленя сделал все, чтобы чум напоминал дом: осветил его электричеством, которое получал от небольшого передвижного ветряка, ку­пил цветной телевизор. Была у Брата оленя и баня — специально оборудованная палатка с двойными стенами, которая жарко нагревалась чугунной печкой. Однако чум есть чум. К тому же его часто разбирали и снова собирали при перекочевках. Брат оленя старался обере­гать жену от хлопот кочевого быта, и это порождало на­смешки над нею. Мучилась Сестра горностая. Все чаще раскрывала она большой чемодан- и часами перебирала свои прежние одежды, примеряла их, любуясь собою пе­ред зеркалом. Случалось, что она красила губы, ресни­цы, потом нервно стирала краску, небрежно бросала в чемодан наряды. Сестра горностая часто рассматривала фотографии сына. Леон был сфотографирован и совсем еще крошечным, и уже юношей. Брат оленя принимал из рук жены фотографии и думал: «Когда-нибудь сын покличет ее, и она уйдет от меня».
И вот сейчас эта мысль особенно донимала Брата оле­ня. Прервал его невеселые думы Брат медведя. Подошел он как-то незаметно с живым зайчишкой в руках. Дро­жал зайчишка, и Брат оленя, заметив это, сказал откро­венно:
— Вот так и моя душа дрожит...
По своей деликатности Брат медведя сделал вид, что не придает никакого значения этим словам, выпустил зайчишку, пришлепнул в ладоши, пугая зверька: — Беги, беги! Тетку повстречаешь — накормит тебя.
Брат оленя пронаблюдал за скачками зайчишки и, когда тот скрылся, повернулся к пастуху.
— Иди в стойбище, заколи двухлетнего оленя, и пусть твоя жена наварит мяса гостям. Если гости достанут флягу с бешеной водой... — Не договорив, Брат оленя широко развел руками, не зная, что и советовать. — Если они все же достанут флягу...
— Я тогда попрошу жену зашить мне рот оленьими жилами, — мрачно пошутил Брат медведя. — Обыкно­венные нитки, пожалуй, не выдержат.
— Лучше, конечно, оленьими жилами, — с серьез­ным видом сказал Брат оленя и вдруг рассмеялся.
Но представилась ему Сестра горностая, обезображен­ная злым духом Оборотнем, и снова он сник: не придет­ся ли ему сегодня завыть волком?
Ковыляя по-медвежьи, Брат медведя ушел в стойби­ще, на ходу выборматывая:
— Пусть росомаха приснится мне вместо женщины, если я приму хоть глоток этой пакости. Пусть черт из яйца куропатки перед моими глазами вылупится и сде­лает меня заикой. Пусть бешеная вода в обыкновенную воду во рту моем превратится...
И поймав себя на том, что он все-таки мечтает хотя бы капельку отведать бешеной воды, Брат медведя рявк­нул от досады по-медвежьи, в сердцах пнул кочку и так зашиб ногу, что и еще раз рявкнул, но только теперь это было больше похоже на стон.
А Брат оленя долго провожал приятеля грустным взглядом, стараясь не думать о том, что сегодня боится за него.
Собрав в кольца аркан, Брат оленя хотел было встать, чтобы побродить по стаду, выбрать тех оленей, которых обязательно следует завтра показать хозяину, как вдруг он почувствовал, что к нему кто-то осторожно притронулся сзади. Брат оленя оглянулся и увидел Белого олененка. Немного отбежав, Белый олененок по­вернулся к человеку и долго смотрел на него.
— Ну, что ты мне хочешь сказать? — тихо спросил Брат оленя и поманил Белого олененка рукою. — Иди, иди сюда, поближе.
И странное дело: Белый олененок вплотную прибли­зился к человеку.
— Ну как ты думаешь, что будет сегодня с Сестрой горностая, что будет со мной?..
Белый олененок прилег, прижимаясь к ноге своего покровителя. Брат оленя замер от изумления: ведь как бы там ни было, а оленята, несмотря на свое любопыт­ство, никогда еще не подходили к нему так близко, всег­да были настороже, готовые убежать в любое мгновение. А этот безбоязненно подошел, улегся у самых ног. Брат оленя осторожно прикоснулся рукой к голове Белого оле­ненка, ощупал стрелочки рогов, которые пробились уже на вторую неделю после его рождения, почесал малыша за ухом. Белый олененок вздохнул удовлетворенно, улег­ся поудобнее, стараясь чувствовать своим телом ногу человека.
— Послушай мои слова, не простые слова, пожалуй это будут речения, — сказал Брат оленя, нащупывая ви­сящую на поясе трубку. — Летал, летал Ворон где-то там, на Большой земле, и вот, на горе мое, и сюда зале­тел, и я чувствую, как он каркает надо мной. Растерял­ся я, в душе моей непокой, и все из-за нее, из-за жен­щины, которую зовут Сестрой горностая. Что бы я ни делал, ловлю ли арканом оленя, разжигаю костер или нарту чиню... все время чувствую, что на меня смотрит Сестра горностая. И хочется мне, чтобы все получилось красиво и ловко у меня именно потому, что глаза Се­стры горностая всюду за мной наблюдают. Ее нет, и все-таки она есть, пусть невидимая для других, стоит за спиной, или впереди, или слева, а вот и справа. И мне хорошо, что я чувствую всюду ее глаза. И хочется мне всегда быть ловким и сильным, молодым, а если возмож­но и насколько возможно, красивым. Лик ее то там то здесь словно во сне проплывает. Она улыбается, и я улыбаюсь. И люди никак не могут понять, кому же я улы­баюсь. Прежде всего вижу губы ее и белые-белые зубы. Впрочем нет, прежде всего вижу глаза, часто смеются они, но бывают и грустными, тоскливыми, даже в сле­зах. И тогда я забываю все на свете и бегу к ней. Вот глаза ее слева, нет, справа, впереди, но нет, кажется, по­зади. И тогда я поворачиваюсь и бегу в противоположную сторону. Мысленно бегу, потому что вижу глаза ее тоже мысленно. Вот так я ее люблю. Да нет, не так. То, что я рассказал, это лишь одна снежинка по сравнению с те­ми снегами, которые бывают зимою на этой земле... Брат оленя протягивает руку и широким жестом обводит вокруг и потом долго молчит: непросто, очень не­просто настраивать себя на речения.
— Или я вот вижу зарю. Ну, заря как заря, а воз­можно, не только заря, но и душа Сестры горностая. Ни­кто никогда не видел души, а я вот увидел, потому что это душа Сестры горностая.
Брат оленя умолк, прислушиваясь к себе. Он должен был высказать все это если не олененку, то куропатке, а не нашлось бы живого существа, он высказал бы свои речения камню.
Любил внимать подобным речениям Ялмар, случалось, что он записывал каждое слово его. Еще с детства Ял­мар пытался понять, что на душе у него, у Брата оленя, признавался, что хотел бы посмотреть на звезды его глазами, услышать в криках птиц то, что слышит он; хотел бы постигнуть, каким образом его друг заклинает бурю, угадывает далекий ход ветров, неотвратимость нашествия туманов, коварство оттепелей, после которых неизбежен губительный для оленей гололед; хотел бы постигнуть, как удается понять ему тайное движение льдов в бес­крайних пространствах студеного моря, а вместе с этим движение морского зверя, которого так нетерпеливо и упорно ждут охотники. Да, удивительный это человек — давний его друг.
Когда Ялмар впервые увидел Белого олененка и вник в догадку Брата оленя, то даже засветился весь. Так за­светился, будто и ему тоже удалось на какое-то мгнове­ние заглянуть в солнечный зрак, стать средоточием бо­ли, когда на миг сгораешь в солнечном огне, чтобы по­стигнуть истину. С Волшебным оленем он что-то связы­вал в думах своих о жизни, о событиях, которые проис­ходили где-то далеко-далеко от этого острова.
Ялмар искал встречи с Братом оленя: для него было немыслимым побывать на острове и не поразмышлять о жизни с человеком, мудрость и дружбу которого он так высоко ценил. Он шел через стадо, вслушиваясь в воз­гласы вездесущих пастухов, любуясь оленями. Переведя взгляд на вершину пологой горы, куда устремилось не­сколько оленей, он увидел красную точку костра. «Опять колдун у своего огня ждет...» — подумал он. И вдруг за­мер Ялмар, представив себе другой, необычный костер, на который смотрел, как сам себе говорил, через маги­ческий кристалл легенды о Волшебном олене.
Если идти от легенды

Вдруг почувствовал Белый олененок всадника на себе и понял: это явился Хранитель — значит, произошло волшебство. Теперь он огромный олень, и на рога его звезды могут садиться, как птицы. Обнял Хранитель Вол­шебного оленя солнечными руками и тихо сказал:
— Успокойся, мой добрый олень, я не позволю, чтобы тебя подтащили к костру на закланье.
А между тем сын злого духа и росомахи уже был тут как тут, черный аркан для броска изготовил. Свист­нул в воздухе черный аркан, но Хранитель рассек его на лету лучом, как мечом.
А костер полыхал. Тот жаркий древний костер.
— Да, это древний, очень древний костер, — под­твердил Хранитель, — однако ты увидишь у этого костра и такое, что происходит в настоящий миг текущей веч­ности. Странно? Да, конечно. Привыкай, так будет еще не однажды...
Волшебный олень все смотрит и смотрит на костер, пытается понять, кто его разжег и что здесь происходит. Чуть вдали от костра, на расстоянии длины одного арка­на, лежит на возвышении мертвый человек в дорогом похоронном убранстве. С другой стороны костра, совсем близко у огня, стоят на коленях семь прекрасных жен­щин со связанными руками. Бьется о землю с храпом заарканенный белый олень. К костру подходит увешан­ный амулетами косматый человек с лицом, расписанным черными знаками, в котором можно смутно узнать Ли­цедея, И слышатся приглушенные возгласы: «Явился! Жрец явился!» Плачут женщины. Бьется, храпит на аркане, изнемогая от предсмертного ужаса, белый олень. Жрец вздымает кверху руки и восклицает: «Умер наш вождь! Да пусть прольется жертвенная кровь белого оленя, на котором он поскачет к верхним людям».
И подтащили оленя к костру. Жрец ударил ножом оленю прямо в сердце. Захрипел олень, упал раной кверху.
И Волшебный олень тоже захрипел и упал на правый бок. Хранитель коснулся оленя солнечной рукой, застав­ляя встать на ноги, и указал в сторону костра: мол, смотри, вникай, постигай истину. Встал Волшебный олень, не понимая, что было с ним, кажется, убивали его.
Да, возможно, именно его убивали давным-давно, тысячу, десять тысяч лет назад.
Жрец снова воздел руки к небу и провозгласил: «Ускакал великий вождь на олене. Вон, вон, смотрите, над багровыми тучами плывет белое и чистое облачко — это душа великого вождя. Ему тяжело было с нами рас­ставаться. Он просит, чтобы хоть один из нас отправился вслед за ним».
Жрец все ближе подходит к женщинам; одна из них сейчас должна умереть. Волшебный олень разглядывает женщин и замирает: вон та, что третья слева, похожа на Сестру горностая. Как?! Почему?! В чем смысл этого страшного видения? А на похоронном ложе уже лежит не вождь, а Гонзаг. Села муха на его нос, и он не вы­держал, быстрым взмахом руки согнал ее. Жрец завя­зывает шкурой черной собаки свои глаза, замирает перед женщинами. Каждая из них, умирая от страха, даже ды­шать перестала. Волшебный олень предчувствует, что жрец сейчас укажет именно на Сестру горностая, хочет крикнуть: «Не надо, не смей!» Но непреодолимо про­клятье неизреченности. И вскинул жрец руку, а потом медленно опустил ее, упираясь указательным пальцем в лоб Сестры горностая.
Затряс головой Волшебный олень, желая освободиться от страшного видения. Если бы можно было предупре­дить Брата оленя: «Поторопись! Ты должен спасти Сестру горностая!» И ведь есть, есть эти слова, вот они вышли из самого сердца. Волшебный олень с мучитель­ным усердием ворочает языком, раскрывает рот, но ни­чего, кроме хрипа, исторгнуть не может. И вдруг вме­сто Сестры горностая он увидел Марию. Гонзаг, кажет­ся, хотел закричать от ярости: ему была необходима у жертвенного костра именно Сестра горностая. Взбе­шенный, он вскочил с похоронного ложа, сорвал с жреца ого мантию, сам в нее облачился. Но недолго похоронное ложе было пустым, на нем оказался сын злого духа и росомахи по имени Лицедей. И едва Гонзаг глянул на него, как тот вмиг переменился. Напряженно вглядывает­ся Гонзаг в Лицедея, пытается понять: кто, кто же те­перь в его обличье? И вот он, раскинув руки для объ­ятий, быстро пошел к похоронному ложу, приговаривая: «О, Френк, дорогой мой друг, как давно я тебя не ви­дел». Бритоголовый человек на похоронном ложе сделал над собой усилие, приподнялся. «Пусть, пусть будет в данный миг у жертвенного костра именно Мария», — сказал он, улыбаясь жрецу в образе Гонзага. И опять олень голову вскинул, захрапел, затрубил. Он вспомнил, как эта женщина коснулась его головы рукою и сняла его боль. Рядом с Марией снова возникла Сестра горно­стая. Вспомнил Волшебный олень, что и эта женщина спасала его: именно она, она давала ему грудь когда он уже погибал. Теперь он обязан спасти их, надо ис­торгнуть человеческие слова. Вот они, кажется, вышли из самого сердца и душат, душат, душат его, требуя изреченности.
Гонзаг куда-то исчез, и в мантию жреца облачился тот, кого он назвал своим другом. А на похоронном ложе возник кто-то другой лежит во фраке и белых пер­чатках. Но странно: на белом то исчезают, то снова по­являются красные пятна крови. Человек во фраке время от времени трет рука об руку, желая избавиться от крас­ных пятен крови на белых перчатках, но тщетно. Жрец в образе Бритоголового снимает с человека, лежащего на похоронном ложе, перчатки в пятнах крови ищет кого-то глазами. И вот, кажется, нашел. И удивился Волшебный олень, увидев чуть вдали от костра Ялмара Берга. Медленно протягивает Бритоголовый пер­чатки Ялмару и спрашивает: «Не могли бы вы их отсти­рать?» Ялмар глаза рукою закрыл и с отвращением от­вернулся.
А у жертвенного костра за спиной Сестры горностая и Марии, словно возникнув из дыма, смутным видением появилась черноволосая женщина в кимоно. Приподнялся господин во фраке, лежащий на похоронном ложе, и за­кричал, обращаясь к женщине в кимоно: «Нет, нет, нет! Я тебя сжег! Ты уже была на закланье».
Женщина в кимоно осторожно раздвинула рядом стоя­щих Сестру горностая и Марию, встала перед ними и тихо сказала: «Господин президент, одним росчерком пера на страшной директиве вы сожгли меня и сотни тысяч моих соотечественников. Затем тот огонь через де­сять лет сжег мою дочь. Внучка моя пока что жива но и она скоро сгорит. И уже сгорает правнук мой, не успев родиться». Женщина в кимоно указала на Бритоголового в мантии жреца, который все еще держал в руках пер­чатки с пятнами крови, и так же тихо продолжила: «Он ищет кого-нибудь, кто мог бы отстирать ваши перчатки Да пусть будет проклят тот, кто за это возьмется!»
И вскочил с похоронного ложа господин во фраке, ука­зал на женщину в кимоно и закричал, обращаясь к жре­цу: «Подойди к ней и коснись пальцем ее лба! Пусть она еще раз сгорит!»
И снова захрапел Волшебный олень, мучаясь от не­изреченности. Он должен, должен высказать человеческим голосом предостережение. Как ему хочется задать страшный вопрос: «Ну почему, почему мертвые хватают живых? Вон тот, который лежит на похоронном ложе, он мертв, однако требует жертву. Почему?!»
Уже пошли вторые сутки, как прибыл на остров Ялмар, а Брат оленя так все еще и не поговорил с ним о са­мом главном. Надо бы послушать, какие вести принес он. В прошлый раз Ялмар много размышлял о злой силе второго огня, именуемого атомным. Первый огонь издрев­ле известен всем: его нынче добывают спичкой, раньше добывали ударом кресала о кремень. Были и другие спо­собы. Но вот теперь, по словам Ялмара, появилось новое невиданное кресало, появился новый невиданный кре­мень — порождение ума человеческого. Вспышку имен­но такого огня и ждет колдун, вглядываясь вдаль с вер­шин холмов и гор. Нет, он не заклинает тот огонь, не укрощает, он как бы выкликает его, как злого духа. Странный человек. Он упорно навязывает ему, Брату оленя, свой поединок. Что ж, придется принимать вызов. Но не это сейчас занимает Брата оленя. Он хотел бы спросить у Ялмара: существует ли заклинатель второго огня? Возможно, Ялмар и хотел бы, судя по его раз­мышлениям, стать одним из таких заклинателей. Что ж, если это именно так, то пусть ему сопутствует солнечное начало...
Брат оленя поднялся с камня, на котором сидел. Поднялся на ноги и Белый олененок. Со стороны стойби­ща донесся запах костра. И заметался Белый олененок, тревожно хоркая.
— Ну, ну, успокойся, — промолвил Брат оленя с какой-то болезненной нежностью в голосе. — На тебя не накинет аркан Лицедей, и не уведет он тебя на закланье к жертвенному костру. У тебя есть Хранитель. В чем-то, наверно, это и я...
Поединок в мастерской Оскара Энгена

То было год назад. Ялмар шел с Френком Стайроном в редакцию одной из столичных газет. И вдруг у дома Энгена ему в голову пришла озорная мысль позна­комить Оскара с человеком, которого уже твердо счи­тал своим недругом. «Пусть схватятся, — подумал он, — пусть искры посыплются, это, возможно, хоть на какое-то время выведет Оскара из сплина».
У парадной двери Ялмар встретился с отцом Оскара — Юном Энгеном. Ялмар дружил с этим стариком — зна­менитым в столице строителем-каменщиком, любил по­размышлять с ним о «мировых проблемах». Это был волшебник в своем древнем как мир ремесле. Он чаще всего возводил заново и реставрировал дворцы и хра­мы. Ялмар как-то опубликовал о нем очерк, и старик был ему безмерно благодарен, и не столько за себя, сколько за то, что он нашел такие искренние и уважи­тельные слова о его ремесле.
Крупный, с могучей статью, Юн Энген говорил, что и сам он от ног до головы весь из кирпичной кладки, как его храмы, а внутри у него не сердце, а колокол. Юн Энген был неистощим на крепкое словцо, и часто, когда он размышлял о политике, многим сильным мира сего порядком от него доставалось.
Столкнувшись в дверях с Ялмаром, старик показал вверх, имея в виду второй этаж, где находилась квар­тира и мастерская Оскара.
— Ты поднимись, поднимись к нему! Сын там та­кую бомбу нарисовал, что впору жаловаться в ООН на дальнейшее распространение ядерного оружия. Теперь, черт побери, и наша страна — ядерная держава. Я по­смеялся над ним, и он так разбушевался, что я поду­мал, не взорвалась бы его бомба!
Когда поднялись в мастерскую, Ялмар сказал Оска­ру, представляя гостя:
— Это именно тот господин, который успокоит те­бя после твоей стычки с папашей или еще более взбе­сит.
— Что, старик уже успел проинформировать прес­су о семейном раздоре? — пытался шутить Оскар, ста­раясь прийти в себя от пережитого возбуждения.
Крепко пожав руку Оскару, Стайрон принялся рассматривать его полотна. Оскар выставил на середину мастерской столик, откуда-то извлек флягу виски.
— Хватит того, что меня уже взбесил мой роди­тель, — угрюмо сказал он. — Всмотрелся старик в мое­го сержанта и бомбу и вдруг стал хохотать. А затем хитро так поинтересовался: «Бомба грязная или чистень­кая, кажется, нейтронной ее величают? Если чистень­кая, то жди от папаши этой бомбочки на рожде­ство открытку. Спасибо, дескать, дорогой Оскар, что ты такую отвратительную рожу этому сержанту намалевал. Пусть знает, как моего беби расстреливать».
— И что же тебя в этом обидело? — осторожно спро­сил Ялмар.
— Ты же знаешь, как он хохочет! Так вот, хохот его и покоробил меня, будто старик соли мне на хвост на­сыпал.
— Да-а-а, однако же и обидчив ты. А соли-то он на­сыпал на хвост дядюшки Сэма, у которого мы ходим в послушных племянничках... Кстати, отца нейтронной бомбы тоже зовут Сэмом. Самуэл Коэн! Ну а запросто, значит, Сэм.
— Скажи, какое знаменательное совпадение!
Услышав знакомое имя, Стайрон указал на полотно:
— Разрешите сфотографировать? Я это непремен­но должен показать моему другу Сэму Коэну...
— О, они даже друзья! — воскликнул Оскар. — Ка­жется, так он сказал? У меня очень туго с англий­ским. — Махнул в сторону гостя рукой: — Валяйте!
— Ты, на радость мою, уже начинаешь беситься, — усмехнулся Ялмар.
— На кой черт ты его ко мне привел?
— С умыслом, дорогой Оскар, с умыслом. Уверен, пойдет на пользу.
— И почему меня обидело то, что должно было об­радовать? — вернулся Оскар к прежней мысли. — Отец тут ходил и рассуждал так, будто именно он, он и есть хозяин положения вещей в этом мире, будто непремен­но за ним последнее слово. Конечно, он был очень смешным, но он не был жалким. Мало того, он был ве­ликолепным в своем буйстве. И потому, что отец не был жалким, вот таким жалким, как я... мне и пришло в голову назвать его одноклеточным... Дескать, где уж те­бе, мужику, постигнуть эту ужасную мировую скорбь!.. А мне надо бы постигнуть секрет его равновесия. Это
мой-то отец существо одноклеточное?! Нет, господа, ша­лите! Это я... я инфузория по сравнению с ним...
Сфотографировав еще несколько полотен, Френк Стайрон подошел к столику, с любопытством рассматри­вая хозяина, перевел взгляд на Ялмара:
— Вы, кажется, ругаетесь?
— Да, я вот пришел свести счеты с этим типом. — Ялмар, притворно негодуя, погрозил Оскару кулаком.
— Объясните суть конфликта, — добродушно улы­баясь, попросил гость. — Мне надо определиться... на чью сторону встать?
— О, конечно же, на мою, и только на мою! — весе­ло воскликнул Ялмар. — Садитесь, за глотком виски станет яснее, по какую сторону баррикады вам надле­жит быть...
Френк Стайрон с удовольствием сел, поднял рюмку.
— Меня очень, очень заинтересовал ваш сержант, дорогой Оскар. А еще вот это полотно... Огромный сейф и две ракеты по бокам. Там, внизу, видимо, название картины. К сожалению, не владею вашим языком...
— Картина называется «Храм», — почему-то очень нехотя ответил Оскар, не глядя на гостя.
— Храм? Любопытно, очень любопытно...
— Теперь нам предстоит определить, кто в этом хра­ме выполняет роль первосвященника, — дружески по­ложив руку на плечо гостя, сказал Ялмар...
— Если учесть, что я скоро стану единственным на­следником одного из крупнейших магнатов... то, видимо, служить мессу в этом храме доведется и мне... Как вы думаете, Ялмар?
— Полагаете, что именно это должно было прийти мне на ум? — спросил Ялмар, охотно подтверждая до­гадку собеседника якобы уместным здесь сомнением.
И Френк Стайрон с удовольствием принял игру, лу­чась добродушием и в то же время зло возбуждаясь. И круглая голова его перекатывалась на плечах, словно перемещалось ядро от пришедшей в действие скрытой в нем бешеной силы. Она, эта сила, пока бушевала где-то глубоко внутри, излучая энергию, которой обладатель «ядра» мог вполне управлять. Ну а что будет, если реакция станет неуправляемой? Ялмар внутренне рас­смеялся: о ядерный век, какие жуткие образы навязы­ваешь ты! По крайней мере, не так уж и плохо для пам­флета. Надо бы сказать об этом Оскару. Кивнув в сторону полотна с храмом и тонко усмехнувшись, Ялмар спросил:
— Шокирует?
Стайрон ответил с такой же тонкой усмешкой:
— Признаться, да.
— Но ведь это именно то, что происходит у вас там. — Ялмар махнул рукой в беспредельную даль. Я снова устремил насмешливый взор на полотно «Храм». — Кафедральный собор точно такой же архи­тектуры... в сущности, воздвигнут у вас. Сейф и ракеты! И первосвященники в том соборе служат свою жуткую службу, отпевая все живое на Земле. Хотя сами надеют­ся отсидеться в этом храме-бункере.
— Браво, браво! — Стайрон сделал вид, что руко­плещет. — Храм-бункер. Есть в этом что-то от суще­ственных примет сегодняшнего времени.
— Храм-реактор, где происходит гибельное облуче­ние не ураном, а златом. Болезнь пожирает совесть, честь, чувство милосердия. Жажда злата искажает лица, делает хриплыми, фальшивыми голоса.
— И все-таки это именно жажда, естественная и вполне объяснимая, — невозмутимо возразил Френк Стайрон. — Просто у одних злато есть, а у других его нету. Только в этом и разница. А жажда одинаковая. Это норма, норма, дорогой Ялмар.
— Вот, вот, норма! — Ялмар плеснул в рюмку вис­ки. — Вы подвели человечество до самой роковой черты, за которой стала возможна трагедия Хиросимы. И теперь вдалбливаете в сознание всего рода людского, что не только возможна, но и необходима новая Хиросима, что ото вполне допустимая норма. Бесовство жаждущих пре­исподни, где они хотели бы выполнять роль истинных дьяволов.
Стайрон усмехнулся с таким видом, словно он давно постиг высшую истину, недоступную Ялмару, сказал с какой-то элегической патетикой:
— Хиросима! Трагическая, жертвенная Хиросима! Она стала великой тем, что ей предопределено отныне являть собой символ действительно иной духовной нормы в жизни рода людского. После Хиросимы в мире стало все иначе, началась иная эра. Кому-то надо, надо было вот так, ценой собственной жертвенной крови, возвестить эту неизбежно грядущую эру. Стало быть, Хиросима, если вдуматься со всей мощью человеческого разума, —
не только величайшая трагедия, но и величайшая честь... ее граждан...
Ялмар отшатнулся от Стайрона, обхватил плечи Оска­ра, спросил на своем языке:
— Ты все... все понял, что сказал сей господин?!
Оскар промолчал, тяжко осмысливая откровение странного гостя.
— Не собираетесь ли вы, господин Стайрон, доста­вить и нам, европейцам, подобную честь?
— Я понимаю, вам, Ялмар, жутковато. Я бы мог ска­зать, что вы слишком много даете воли собственному ма­лодушию. Это не позволяет вам возвыситься над... Впро­чем, оставим эту тему. — Стайрон вздохнул сочувствен­но и великодушно и вдруг улыбнулся Оскару:
— Ну а вы что так мрачно молчите?
— Видимо, потому, что вам пока не удается меня раз­веселить...
Задержав на Оскаре посерьезневший взгляд, Стай­рон отхлебнул виски, повернулся к Ялмару.
— Вот вы заговорили о бесовстве. Прочел в англий­ском переводе, сделанном Марией, вашу статью «Бе­совство китча». Кстати, не слишком ли вы увлеклись моей переводчицей? Учтите, я из тех... Впрочем, об этом потом. Вернемся к вашей статье. Вы размышляете о том, насколько отвратительно хамство банальности, бе­совство китча — бесовство дешевки. Вот уж не думал, что и тут возможно обнаружить нечистого...
— Есть, есть и тут нечистый. Держи его за хвост! — Ялмар глянул на Оскара, как бы приглашая его на охо­ту за самим дьяволом.
Оскар передвинул стул, развернул его, сел верхом и уставился на гостя взглядом, в котором, кроме горечи, было какое-то свирепое недоумение.
— Да, да, за хвост, непременно за хвост, — маши­нально скороговоркой отозвался Френк Стайрон, напря­женно думая о чем-то своем. — Значит, как там у вас?.. Бесовские силы навязывают миру свой стиль откровен­ной дешевки, стиль китча. В этом непроходимо баналь­ном стиле создаются фильмы, пишутся книги, ставятся спектакли. Да и все, все, что называется жизнью, бесы превращают в этакое банальное шоу... С ума сойти
можно!
Как бы выражая свое безусловное единомыслие с автором статьи, Стайрон слегка дотронулся до висков, де­скать, действительно можно сойти с ума.
— Какая-то жуткая диктатура моды! — словно бы обличительно продолжал он. — Глобальная мода на ве­щи, на одежду, на песни, на танцы, на манеру поведе­ния, на мысли! Банальнейший стиль китча — этого мно­голикого, неистребимого хама программирует, унифици­рует, приводит к общему знаменателю все и вся в этом грешном мире. Стиль китча формирует личности, вер­нее, штампует, как маски, угодные дьяволу нравствен­ные, социальные, идеологические лики. Тут есть от чего караул закричать! Правда, вы караул не кричите, у вас как-то все это по-мужски, достойно получается...
Ялмар склонил голову в преувеличенно почтитель­ном поклоне.
Благодарю вас.
Мода, демократичная, всем доступная мода, при которой официантка дешевого кафетерия чувствует себя равной дочери миллионера. А возможно, это не так уж и плохо, дорогой Ялмар, а? Шутка сказать, у нее, у официантки, точно такие же джинсы, как у дочери бан­кира. У той и у другой, как у кобылиц на крупе, одно и то же тавро солидной фирмы! Не печать ли это хоть в какой-то возможной степени достигнутого равнопра­вия и братства? Вам не приходило подобное в голову? Я понимаю, вы скажете — это бесовство социального обмана. Но всегда ли обман зло? Ведь когда болит у вас, допустим, печень, вам дают успокоительное...
Предпочитаю хирурга...
Это вы... вы предпочитаете. А что предпочитают другие? Вот, допустим, ваш приятель. Я же вижу, на­сколько ему претит ваш максимализм...
Болезненно поморщившись, Оскар провел руками по лицу, как бы смывая с него выражение отрешенности, и тихо сказал:
— Ну вас к черту с вашей политикой. Я размышляю о вечном, о боге и дьяволе. — И, бесцеремонно ткнув в сторону гостя пальцем, продолжил: — Я пони­маю, вам бесконечно дорога версия, что земной мир при­надлежит дьяволу, а потусторонний — богу. С одной стороны, реальный хаос, который бесы создают ради соб­ственной корысти, а с другой — иллюзия возможной гармонии после страшного суда...
Голова Стайрона начала свое медленное, словно бы
неотвратимое движение, перекатываясь, как ядро, то в одну, то в другую сторону и все больше багровея. Каза­лось, что взрыв неизбежен. Но гость вдруг неузнаваемо преобразился, смягчив лицо улыбкой добродушнейшего укора:
Ай-яй-яй, нехорошо, дорогой Оскар, нехорошо. Вы и впрямь ко мне как к истинному дьяволу адресуетесь. Впрочем, продолжайте. Мне любопытно проследить за ходом вашей мысли.
Ждите, ждите, грешники, страшного суда! — про­должал Оскар, еще злее становясь во взгляде и в голо­се. — И знайте, если бог — извечный ваш судья, то дьявол — извечный ваш палач. Трепещите перед тем и другим. Удобно, черт побери, нечистый устроился!
Кивнув в сторону Ялмара головой, как будто хотел боднуть его, Френк Стайрон шутливо воскликнул:
— Вы чувствуете? Он все-таки считает меня дьяволом...
И опять Ялмар, готовый расхохотаться, с преувели­ченным ожесточением погрозил Оскару кулаком.
Так-то ты обходишься с гостем!— На своем языке добавил: — Ты только не разряди в него пистолет, как твой сержант в бомбу. Кстати, не кажется ли тебе, что голова его похожа на ядро, в котором, возможно, уже происходит движение критической массы? Вот если рванет!
Я у тебя еще раз спрашиваю, на кой черт ты мне его привел?
О, хотя бы для того, чтобы поразмышлять о веч­ном — о боге и дьяволе...
Я понимаю, вы, Ялмар, уговариваете своего друга быть со мной поделикатнее, — глядя на Оскара с улыб­кой великодушного всепрощения, сказал Стайрон. — А хо­тите, я вам открою великую истину о том, как дьявол сумел поправить самого Иисуса Христа? Коль скоро тут принимают меня за дьявола, то я позволю себе открыть эту истину в доказательство, что мы все-таки кое-что можем.
И снова Оскар повернул стул, сел на него как пола­гается благовоспитанному человеку и почти елейно по­просил, не смягчая, однако, прежней свирепости во взгляде:
— А ну, ну. Мне, кажется, сегодня действительно повезло на собеседника. — Ткнул кулаком в бок Ялмара. — А то с этим балдой я уже просто измучился.
— Так вот. Все дело в том, что мы живем в мире без пространства и времени, где все происходит мгно­венно и повсеместно. Мы живем в пору цивилизации, именуемой потреблением и наслаждением. Так полагает мыслитель Маклюэн.
— Ишь ты, как мудро! Стало быть, мыслитель! — откровенно издевался над гостем Оскар.
Стайрон лукаво погрозил ему пальцем и продолжил:
— Одной фразой мудрец зачеркнул предрассудки о родине, о корнях, об идеалах будущего. Нет будущего, как и не было прошлого — никакой истории. Есть одно лишь огромное настоящее, так сказать, грандиозно воз­величенный миг! Вы чувствуете, куда я клоню?
— Еще как! — На этот раз уже Ялмар подыграл гостю.
— Помните, о чем Фауст уговаривался с Мефисто­фелем?
Едва я миг отдельный возвеличу,
Вскричав: «Мгновение, повремени!» —
Все кончено, и я твоя добыча...
— Фауст ослепил себя, чтобы пристальнее разглядеть гря­дущее. Не знаю, что он, бессмертный, видит в данный миг текущей вечности, когда в роли искушаемого нахо­дится уже все человечество. Не выкинул ли он белый флаг! Ведь дьявол нынче действует глобально и тоталь­но. А какое нынче богатство бесовских соблазнов! Мог­ло ли что-нибудь подобное в свое время сниться Мефи­стофелю?
— Что верно, то верно, — теперь уже бесконечно по­давленно промолвил Оскар, все ниже и ниже склоняя голову.
— Ну, ну, что вы так вдруг приуныли? — казалось, с искренним сочувствием спросил гость. — Теперь на­беритесь терпения и вдумайтесь в мою главную мысль. Вы, конечно, знаете библейскую притчу о том, как Иисус Христос, оказавшись в бесплодной пустыне, мог бы из камней сотворить хлебы для страждущих. Мог бы! Но не сотворил божий сын чуда, предпочитая духовный хлеб для людей хлебу для их бренного тела. А теперь вникайте в чудо дьявола...
Сделав многозначительную паузу, Френк Стайрон спросил почти торжественно:
— Что такое злато, как не камень, обращенный в хлебы? Если есть у кого хлебы, так это от злата. Если хочешь иметь хлебы, тянись к злату. Но этим чудо еще не исчерпывается... Что такое всесветно возвеличенный миг? Это хлебы, сотворенные из злата, будем считать, из камня. Хлебы, способные равновелико утолять и дух и тело одновременно. Чувствуете, какой мощный поворот произошел в бытии человеческом? Вот во что вы должны
уверовать. А уверовав, истолковать с проникновенностью самого пророка...
Ялмар как-то конфузливо потер нос кулаком, словно не выдерживая дурного духа непроходимой фальши, и спросил:
— Скажите, а господин Маклюэн в пророках у вас не значится?
— Не исключено.
— Ну, так-то сумеет любой: отменить историю, а за­одно будущее — это, знаете ли, раз плюнуть. Когда вам необходимо, вы можете мгновенно испечь и героя, и ге­ния, и пророка. Бесовство сотворяющих калифов на час по принципу: использовал — выброси...
Тяжко поднявшись со стула, Оскар застонал. И опять жесткий рот его словно судорогой свело в горькой и ед­кой усмешке. И он начал метаться по мастерской,
— Нет, к черту! — рычал он. — К черту вашего Маклюэна! Иначе сделают тебе пересадку... вместо серд­ца бесчувственный камень. Подсунут камень... пусть хоть из злата... но камень, и скажут, что ты сожрал да­рованные тебе самой судьбой хлебы и насытил якобы и душу и тело. Равновелико и одновременно. Нет, мистер Стайрон, никого вы не поправили. Вы испохабили души людские вашим всесветно возвеличенным мигом!
И, стремительно подойдя к Ялмару, Оскар потряс его за ворот, словно это именно он осмелился подступиться к нему с сомнительным мыслителем.
— Вот, вот в чем бесовство! Вот про что тебе пи­сать надо!
— Кстати, и тебе тоже, — смиренно ответил Ялмар, не делая ни малейшей попытки вырваться из цепких рук Оскара.
— Вы банальнейший буржуа, мистер Стайрон! — на­конец оставив Ялмара в покое, сказал Оскар. — Буржуа не только по солидному весу принадлежащего вам золотого тельца, но и в нравственном смысле. Вы как скверный анекдот, который может рассмешить лишь пош­ляка. А всем остальным впору выть от тоски и безна­дежности.
— Ну, ну, только не впадай опять в бесовство обре­ченности, — сказал на своем языке Ялмар.
— Не вкуси от его хлебов. А то зажиреешь и пой­дешь служить в «пророки», — посоветовал, в свою оче­редь, Оскар. — Холуй-пророк — это занятно, черт по­бери! Уж больно велик соблазн...
Ялмар рассмеялся и воскликнул с шутливой торже­ственностью:
— Благодарю за предостережение! Иначе я мог бы
свихнуться.
И на этот раз уже Оскар погрозил Ялмару кулаком в притворной свирепости.
Бритая голова Френка Стайрона, лицо его стали словно безжизненны: ни тени усмешки, ни тени лукав­ства, на которое он был так неистощим. Казалось, что эта голова была отлитой из металла невиданной прочно­сти на самом секретном заводе. И глаза его совсем не глаза, а линзы электронного устройства; накалялось в тех линзах нечто сатанинское, что нынче с особенным значением называют расщеплением ядра...

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
МАТЕРИНСКОЕ ЧУВСТВО НЕИСТРЕБИМО

Сестра куропатки ввалилась в чум Брата оленя, вы­тащила из-за пазухи плоскую флягу с золотой наклей­кой. Соседка потянулась к фляге, но тут же быстро-быстро убрала руку, словно боялась обжечься.
— Не надо, спрячь, — умоляюще попросила она, — а еще лучше разбей о камень.
Сестра куропатки покрутила флягу, посмотрела сквозь стекло на свет.
— Ума не приложу, откуда она взялась? Крутился тут человек Ворона, слуга его, что ли... Не Ворон ли под­говорил его подкинуть?
— Зачем?
— А чтобы ты напилась.
Но фляга оказалась в твоем чуме.
76

— Э, Ворон, видно, капкан поставил.
— Капканы для людей он расставлять умеет.
— Вот, вот! Про это я и говорю. Он правильно дога­дался, что с флягой я к тебе приду.
И трудно было понять: лукавит Сестра куропатки или точно все так и было.
— Думаю, что у Ворона есть умысел. — Сестра ку­ропатки сочувственно и в то же время со скрытой по­дозрительностью вгляделась в лицо соседки. — Не взду­мал ли он увезти тебя на Большую землю? Кажется мне, он именно по этой причине и появился на острове...
Сестра горностая смотрела в зеркало, а видела в па­мяти дом Гонзага, большой, богатый дом с множеством комнат и залов. В комнату Сестры горностая входит слуга и говорит, что барон приглашает ее на урок. Это значило, что она должна явиться к нему в бальном на­ряде. О, как мучительны были для нее эти уроки! Гонзаг учил ее входить в зал, сидеть на стуле, вставать, по­давать руку для поцелуя. В начале урока он был веж­лив, даже ласков, потом выходил из себя, кричал, то­пал ногами, оскорблял. «Да будет вам известно, Луиза, что я и пальцем не ударил бы для вашего воспитания, если бы не моя любовь к сыну. Своими манерами дикар­ки вы делаете меня посмешищем, тогда как я собираюсь вступить с вами в законный брак именно из-за любви к нашему мальчику. К моему мальчику! Жуткий пара­докс заключается в том, что именно вы, вы его родили!»
Леон тоже проходил выучку Гонзага. В доме была специальная комната, которую Гонзаг громко именовал «залом мыслителей». Тщательно подобранные учителя давали образование мальчику в этой комнате. Были здесь и те, кто обучал его фехтованию, стрельбе, при­емам каратэ. Пристрастил Гонзаг сына и к книгам: биб­лиотека в этом доме была богатейшая. Мечтая видеть в сыне «трибуна», Гонзаг учил его ораторскому искусству. Мальчик произносил на память речи Цицерона, отраба­тывал жестикуляцию, учился владеть голосом, совершен­ствовал дикцию. И Леону все это нравилось, он боготво­рил отца, а к матери относился высокомерно, порой да­же с презрением, как к служанке. Но были минуты, ко­гда в нем просыпалось детское, и он устремлялся к ма­тери со слезами, прося прощения и признаваясь ей в любви. Однако матери редко разрешалось быть вместе с сыном.
Последний раз Сестра горностая видела Леона перед ее побегом из дома Гонзага. Леон приехал из столицы. Прошло двое суток, а Гонзаг так и не разрешил ей встретиться с сыном. И наконец она, не выдержав му­чительного ожидания, вошла без разрешения в «зал мыслителей», где Гонзаг вел беседу с сыном. С край­ним изумлением посмотрел на нее Гонзаг и принялся отчитывать: «Вы, милейшая Луиза, вынуждаете меня прорывать действия, которые я считаю священными. Я на­деялся, что вы достаточно воспитанны, чтобы найти в се­бе терпение дождаться встречи с Леоном, когда мы со­чтем нужным».
Сестра горностая не вникала в смысл нравоучений Гонзага, она все смотрела и смотрела на сына, который с невольным порывом поднялся ей навстречу и ждал, когда умолкнет отец. Как он вытянулся, ее мальчик, как ладно сидел на нем костюм! И прическа стала другой, вместо челки косой пробор. Хрупкий, как девушка, он все-таки внушал ощущение какой-то странной, скрытой силы. Кроме того, что-то грустное, даже печальное виде­лось в его облике, у рта обозначились две тоненькие чер­точки, едва заметная горькая усмешка то исчезала, то появлялась на его тонком смуглом лице.
Как только Гонзаг умолк, Леон устремился к мате­ри, крепко обнял ее, поцеловал, приговаривая:
— Прости меня за то, что не сразу встретились. Я не знаю, возможно ли хоть как-то это объяснить. — Взяв под руку мать, Леон бережно усадил ее в кресло, по­вернулся к отцу и сказал со скрытым вызовом: — Раз­реши матери побыть с нами. Я не хочу разлучаться с ней ни на минуту.
Гонзаг нервически поморщился, прошелся по комна­те, несколько растерянный; было видно, что ему не по се­бе. Он был в синем муаровом халате, свежо побрит, с хорошо уложенной прической.
— Вернемся к мысли о Френке Стайроне, — ровно и солидно сказал он, в чем-то с трудом пересилив се­бя. — Лично я считаю его выдающимся ученым, которо­му не сегодня-завтра предстоит возглавить крупнейший институт.
— А знаешь ли ты, отец, что именно будет исследо­ваться в том институте? — спросил Леон, не отводя от отца напряженного взгляда.
— Знаю! Я слишком хорошо знаю Френка Стайрона, этого достойнейшего человека, и разделяю образ его мыслей. Уверяю тебя, этот человек заглядывает далеко, очень далеко вперед. И я хотел бы, чтобы ты учился остроте его философского, политического зрения. Вду­мывался ли ты в его формулу о «Созвездии тысячи»? Элита, элита, элита! Это слово должно быть для тебя молитвой, паролем, ключом к будущему. Кстати, Френк Стайрон по почте прислал мне книгу Луи Повеля. Вот она — «Блюмрок великолепный, или Завтрак сверхчело­века». Не читал еще? Жаль. Отныне эта книга должна стать твоей Библией. — Гонзаг благоговейно, как на Биб­лию, положил руку на том в роскошном переплете.
— Луи Повель — властитель умов не только мысля­щей Франции. Блюмрок его действительно великолеп­ный. Это так прекрасно — сознавать, как сознает он, соб­ственное «я» центром мира и мерой всех вещей.
— Есть люди, которые это называют обывательским демонизмом, — неподвижно глядя куда-то в угол, ска­зал Леон.
— Э нет, мой дорогой мальчик, это истинный демо­низм, который личность делает личностью. — Гонзаг как-то вкрадчиво обошел вокруг кресла, в котором сидел сын. — Есть «я» и есть «они» — все остальные, как говорит Френк Стайрон, тени. Да, есть суперчеловек и есть тени, многим из которых суждено исчезнуть. Собственно говоря, можно уже регистрировать теоретическую смерть самого понятия о человечестве в целом и о человеке в частности. На смену ему приходит понятие структуры. Не о человечестве нужно нынче вести речь, а о сырье машинной цивилизации, которое необходимо научиться мять, как глину, загонять в угодные нам формы, а еще точнее, пропускать через обогатительные фабрики воли отборной тысячи, воли элиты. Шлаки в сторону. Полезное в дело. И только в том виде, в каком угодно элите. Вот чем должен заниматься и уже занимается институт моего друга Френка Стайрона. И видит бог, я лучшей карьеры, чем достойное место в этом институте, не могу тебе пожелать. И ты уж старайся служить этому выдающемуся человеку верой и правдой, Судя по письму, он доволен тобой, однако дает мне весьма ценные советы, которыми я непременно воспользуюсь. Да, примерно через год-два ты уедешь с ним за океан. Не скрою, это и моя мечта, и самые сокровенные планы на будущее!
Что ж, Стайрон многое уже вдолбил мне в голо­ву, — по-прежнему неподвижно глядя в угол, чтобы не встречаться со взглядом отца, сказал Леон. — Но если бы ты знал, какое смятение в последнее время вызывают в дулю моей подобные идеи! Я ведь начитался в твоей библиотеке и великих гуманистов...
Смятенье?! Гуманизм? — Гонзаг снова схватил том Луи Повеля, отыскивая па память нужную страни­цу. — Вот, нашел. Слушай! «Благодаря гуманизму мы создали себе тусклую мысль об истории и плоскую мысль о человечестве». Нет, дорогой мой Леон, гума­низм — слюнтяйство. Идеи так называемых гумани­стов — это проявление нищеты духа. Их извечная апел­ляция к чистому сердцу, к естественным человеческим чувствам — это лишь видимость духовной силы. При­дет время, и мы этих гуманистов загоним в резервации или вовсе илиминируем, проще говоря, уничтожим! Так размышляет Блкшрок великолепный. И он нрав, тысячу раз прав! Сильные люди, элита, сверходаренные лично­сти, которые способны стать богами, должны создать и создадут сверхчеловеческую цивилизацию. Вот что необ­ходимо тебе исповедовать. Я так мечтал видеть тебя сильным и уверенным в себе... А вы все еще здесь, доро­гая Луиза?!
Луиза резко встала и быстро вышла из комнаты. С сыном она встретилась часа через два, и наедине они были всего несколько минут. «Я, кажется, погиб, ма­ма, — успел сказать ей Леон, прижимаясь своей ще­кой к ее щеке. — Боюсь, что мы уже никогда не уви­димся».
На второй день сын уехал, и, что поразило Луизу, он даже не подошел к ней проститься. Почему?! Она до сих пор думала об этом, и только одна-единственная мысль утешала ее: сын, видимо, боялся, что не сдержит слез, а он все-таки уже стал мужчиной.
И вот теперь смотрит и смотрит Сестра горностая в зеркало, сидя в пологе своего чума, и видит дом Гонза-га, последние минуты прощания с сыном... Пусть будет проклят тот дом, в котором ей было суждено зачать ребенка от ненавистного человека... В лице Сестры горностая, в глазах ее печаль, обреченность и нена­висть.
— Когда я вижу такое вот, как сейчас твое, лицо,
мне становится страшно, — испуганно показывая пальцем в зеркало, полушепотом сказала Сестра куро­патки.
— Я сама себя боюсь, — едва разомкнула губы Се­стра горностая.
Какое-то время она почти с безумным видом смот­рела на флягу и вдруг схватила ее, начала лихорадочно откупоривать. Руки ее дрожали, и у нее ничего не полу­чалось. Сестра куропатки вырвала проклятый сосуд из рук соседки и сказала:
— Дай-ка я попробую. Мои руки посильнее.
Когда фляга была откупорена, женщины какое-то время смотрели друг другу в глаза, мучаясь от стыда.
— Ну что ж, чему быть, тому быть, — тяжко вздох­нула Сестра куропатки и начала разливать бешеную во­ду по стаканам. Сестра горностая нетерпеливо схватила стакан и принялась пить с отвращением и жадностью одновременно. Сестра куропатки проследила за сосед­кой и тоже опорожнила стакан. Через какое-то время они повторили... Женщины, вероятно, и в третий раз при­ложились бы к стаканам, то истерично посмеиваясь, то собираясь заплакать, если бы в пологе не появилась дочь Сестры куропатки Гедда.
Она была самой старшей в семье Брата медведя. Де­тей в его чуме было много, и все розовощекие, призе­мистые крепыши под стать своему отцу. Исключением оказались дочери — самая старшая дочь и самая млад­шая. Брат медведя в шутку говорил, что, прежде чем за­чать первого своего ребенка, он долго приглядывался к былинке в травах тундры.
Былинкой и выросла Гедда. Глаза для дочери Брат медведя, по его, словам, приглядел, когда любовался по­лумесяцем на небе. А в характере ее оказалась ясность и задумчивость утренней зари: в эту пору Брат медведя любил сидеть где-нибудь на холме или на горе и думать о том, насколько было бы желательно совершенство ро­да человеческого. Однажды после таких размышлений, по признанию Брата медведя, он зашел по делам в свой чум и, обнаружив, что жена еще спит, решил сам при­лечь хотя бы на несколько мгновений рядом. Видимо, то­гда и понесла она Гедду: утренняя заря сотворила свое доброе дело. Родилась у них дочь, и назвали ее Сестра зари. Сменила она это имя, когда училась на Большой земле в ветеринарной школе Томаса Берга. В ту пору жила девушка на квартире у инспектора по охотничьему и рыбному надзору Рагнара Хольмера, который часто бывал на острове и дружил со многими островитянами, в том числе и с ее отцом. Ненавидели браконьеры бес­страшного, неподкупного инспектора и жестоко отом­стили ему — убили его дочь Гедду. Чтобы хоть как-то утешить себя в горе, Хольмеры дали девушке из се­верного племени имя своей дочери: так Сестра зари ста­ла Геддой. Она очень любила свою подругу и в память о ней не желала расставаться с новым именем.
Старшая дочь была душой огромной семьи Брата мед­ведя. Братишки и сестренки Гедды порой слушались не столько мать и отца, сколько старшую сестру. Да и мать Гедды безоговорочно признавала ее добрую власть над, семейством. Вот и сейчас, когда Гедда появилась в по­логе, Сестра горностая почувствовала себя провинившей­ся девчонкой: закрыв лицо руками, она, казалось, и ды­шать перестала. Гедда какое-то время казнила мать уко­ризненным взглядом, потом посмотрела на Сестру горно­стая, медленно расплетавшую свои косы. Встретившись с мутным взглядом соседки, Гедда смущенно потупилась и вдруг решительно подвинулась к ней, начала запле­тать ее косы. Сестра горностая сначала хотела оттолк­нуть девушку, потом обняла ее и заплакала.
— Я нарушила клятву. Теперь Брат оленя прогонит меня. А Ворон заставит валяться в ногах.
Заплакала и Сестра куропатки, умудрившись при этом воспользоваться губной помадой соседки. Пьяно покачиваясь, она смотрела в зеркало, стараясь время от времени унять слезы, чтобы поровнее подкрасить рас­плывшиеся в плаксивой гримасе губы; это не очень ей удавалось, помада безобразила рот: злой дух Оборотень любит уродовать человеческие лики. Гедда вытащила из карманчика носовой платок, вытерла лицо матери, от­няла помаду.
— Ну что же вы наделали, зачем пили это проклятое виски? — с отчаянием вопрошала она, отнимая ста­каны и убирая флягу. — Хватит! Я лучше напою вас чаем, может, придете в себя. Сейчас принесу горячий чайник, только что вскипел.
Гедда покинула полог, прихватив с собой флягу с виски с намерением разбить ее где-нибудь за чумом о камень.
— Отдай виски! — закричала Сестра горностая и
опять принялась расплетать косы, чтобы превратить их в космы.
— Не надо, Гедда будет сердиться, — попыталась остановить соседку Сестра куропатки. — Она у меня очень строгая и любит порядок.
— Странно, я не пойму, кто из вас мать, а кто дочь, — старалась уязвить соседку Сестра горностая. — Можно подумать, что именно ты ее дочь.
Я сама иногда так думаю, пока не увижу себя в зеркале. — Сестра куропатки ощупала перед зеркалом свое лицо, стерла остатки помады. — Из чего, интерес­но, делают эту красную краску? Муж говорит, что она из печенки росомахи.
Сам он росомаха.
Сестра куропатки сочла себя обиженной, даже оскорбленной.
Но, но! Ты моего мужа не обзывай! Стала бы я от него детей рожать, если бы он был росомахой.
Кто может поручиться, что ты их нарожала имен­но от него? — распаляла себя Сестра горностая: злой дух Оборотень не может не обжечь душу пьяного чело­века ядовитым огнем вражды.
Мои дети не от моего мужа?! — задохнулась от гнева Сестра куропатки и тотчас резко подняла перед­нюю стену полога, выкликая своих сыновей и доче­рей. — Брат песца, Сестра журавля, где вы? Идите сю­да! И ты, Брат гуся, и Брат моржа, и Сестра нерпы, бегите скорее сюда! Пусть эта мерзкая женщина посмот­рит в ваши лица! Она живо вспомнит, как выглядит мой самый любимый, самый прекрасный мужчина, мой муж Брат медведя! А Сестра чайки где? Приведите ее сюда.
Детишки с веселыми криками устремились в чум на зов матери. Кто-то из них высказал предположение, что Сестра горностая будет раздавать гостинцы. Это вы­звало такую бурю восторга, что залаяли собаки всего стойбища, возбужденные детскими криками. А ребятиш­ки лезли в полог, толстощекие, с узенькими глазенка­ми, озорные, развеселые, каждый протягивал руку, тре­бовал гостинцев. Сестра горностая метнулась в угол по­лога, откуда-то достала круглую объемистую коробку с конфетами, рассыпала их перед детишками. Они набро­сились на конфеты, как волчата на добычу. Сестра ку­ропатки, будто только теперь разглядев, как их много, схватилась за голову, приговаривая:
— О, добрые духи, поберегите меня! Когда же я на­рожала столько детишек? И это еще не все? Где Чистая водица?
Про эту девочку Брат медведя говорил, что перед ее зачатием, которое, по его предположению, произошло летней порой прямо в тундре, он долго смотрел с женой в озерко чистой водицы, как в зеркало. Сестра куропат­ки утверждала, разглядывая свое лицо, что она уже из­рядно постарела. Брат медведя бурно возражал, уверяя, что она выглядит едва ли не точно так же, как в пору их свадьбы. И хотя Сестре куропатки было очень лест­но, что муж считает ее по-прежнему молодой, но мыс­лимо ли, чтобы она оказалась побежденной? Смекнув, что словами жену не переспорить, Брат медведя пошел па самые решительные и озорные действия. И вскоре об­наружилось, что лучшего доказательства куда еще какой буйной ее молодости трудно было и придумать. Когда сердце женщины успокоилось, а щеки перестали полы­хать, она медленно, с блуждающей блаженной улыбкой застегнула и оправила свои одежды, а потом опять всмотрелась в чистую водицу и сказала:
— Пожалуй, ты прав. Я совсем еще молодая. — И вдруг, опомнившись, что оказалась побежденной, на­бросилась на мужа: — Ты не человек, ты медведь в штанах! Не зря тебя так и назвали. Я уже чувствую, что опять забеременела. Ты, что ли, будешь за меня ро­жать? Мне это уже надоело.
Брат медведя смущенно пожал плечами, смиренно выдерживая град ударов жены, потом сказал рассуди­тельно:
— Ну если ты чувствуешь, что уже забеременела, то давай еще.
— Что еще?
— Ну если ты такая недогадливая, то я тебе напо­мню.
И напомнил-таки Брат медведя то, о чем не могла догадаться Сестра куропатки. А через девять месяцев явилась на свет девочка. Да и могла ли она не появить­ся, если озерко было таким чистым, если в нем так от­четливо отражалось небо, птицы, летящие но небу, и ли­ки двух веселых, добрых людей, мужчины и женщины, которые и тундру, и горы, и море, и небо, и это светлое озерцо считали своим родным домом. Сама радость доб­рого дома вошла в них, и потому появилась девочка, и ее нельзя било иначе назвать, как только Чистой во­дицей.
И теперь вот глаза девочки были широко распахну­ты, она смотрела на конфеты, которые наперебой ей протягивали сестренки и братишки.
Сестра горностая смотрела на Чистую водицу и га­дала: на кого она похожа, скорей всего, как и Гедда, на мать. Схватила Чистую водицу, крепко прижала к се­бе. Когда-то она вот так прижимала к себе Леона...
А детишки по-прежнему галдели, хвастаясь друг пе­ред другом обертками из-под конфет, упрекая друг дру­га в жадности, как водится в таких случаях у всех де­тей на свете. В чум вошла Гедда с чайником. Завидев старшую сестру, ребятишки устремились к ней с конфе­тами, уговаривая, чтобы она приняла угощения. Гедда брала конфеты и тут же отдавала их обратно. Но это никого из ребятишек не огорчало: важно, что щедрость их была доказана, как и то, что они безмерно любят свою старшую сестру. Успокоенные Геддой, удовлетво­ренные, они покинули чум так же дружно, как и вва­лились в него, оставив на лицах помирившихся соседок улыбки умиления: даже злой дух Оборотень не смог обезобразить души двух женщин — материнское чувство неистребимо.
Гедда поила мать и соседку чаем долго и терпеливо, время от времени отлучалась из полога: в стойбище уже разжигали костер для гостей, свежевали заколотого оленя, девушка находила нужным за всем этим присмот­реть. Когда с чаепитием было покончено, Гедда туго за­плела косы Сестры горностая, еще раз вытерла лицо ма­тери и сказала:
— Сейчас вы у костра увидите белых людей. Пусть никому из них даже на мгновение не придет в голову, что вы пили виски.
Глаза у Сестры горностая зажглись нехорошим, сум­рачным огнем.
— Гонзаг здесь?
— Здесь.
— Я его убью...
Медленно вышла Сестра горностая из чума, стараясь держать голову высоко и независимо. Полыхал костер, к которому были придвинуты нарты, устланные оленьи­ми шкурами. На нартах, как на скамьях, сидели белые люди.
Гонзаг надеялся, что Луиза смущенно потупится, об­наружив хотя бы на миг робость, раскаянье, но она упор­но не отводила в сторону сумрачного взгляда. И тогда Гонзаг заговорил:
Ну что же ты, Луиза, где твой светский поклон, которому я тебя так долго учил? Помнишь, вот так, едва-едва приметно кивнуть головой, и улыбка... надмен­ная улыбка...
Где мой сын? — едва слышно спросила Сестра горностая.
Я думаю, нам есть смысл поговорить и о сыне. Я готов хоть сейчас. Пожалуй, лучше один на один, отойдем хоть немного в сторону. Можно, в конце концов, пройтись по берегу моря.
Где мой сын?
Луиза! Возьмите себя в руки! — властно при­крикнул Гонзаг, поднимаясь.
И почувствовала Сестра горностая, что на какой-то миг в душе ее проснулись прежний страх и покорность, и она даже улыбнулась жалко; это все заметили, и, ко­нечно же, Гонзаг тоже, лицо его стало торжествующим. Задыхаясь от ненависти к Гонзагу и к самой себе, Сест­ра горностая вошла в чум, закрыла лицо руками, страдая от стыда. Переборов себя, чтобы не разрыдаться, она медленно обвела взглядом чум, увидела на перекладине несколько арканов и карабин в чехле. Выбрав один из арканов, собранных в кольца, надела его через плечо, расчехлила карабин, проверила, заряжен ли.
Гонзаг к этому времени отошел от костра. Он проха­живался чуть в стороне от стойбища, вглядываясь в пер­вобытные чумы, которые четкими конусами вырисовы­вались на фоне багрового заката. Казалось, что сейчас из-за холма выйдет огромный мамонт, а за ним выбегут полуголые косматые люди с камнями в руках. Заревет мамонт, закричат неистово дикие люди. Картину не­сколько портил ветряк, такой, казалось, ненужный здесь, невероятный. От ветряка к чумам шли провода... Неуже­ли они освещаются электричеством? Зачем? Здесь необ­ходим только первобытный огонь, такой вот, как в этом костре. Странно, очень странно представить себе, что Луиза может жить в таком вот чуме после того, как она знала дом европейца, барона. Невероятно! Ведь сумел же он, Марсель де Гонзаг, кое-что привить этой дикар­ке, ведь кое в чем Луиза все-таки преуспела!
Вот и она, несостоявшаяся баронесса, вышла из свое­го первобытного чума. Полыхает вечерний закат, возвы­шаются четкими конусами чумы, и движется навстречу тебе женщина в меховых одеждах, расшитых загадочны­ми узорами. Какая романтика! Но что это? Женщина, кажется, целится из карабина?
Не успел опомниться Гонзаг, как грянул выстрел... Кажется, дикарка готова уложить его наповал. Или толь­ко пугает? Неужели он бросится бежать? Куда? Упасть наземь? Но ведь она, сумасшедшая, может пришить и к земле. И главное, какой позор, какое унижение! Удиви­тельно, что он еще, сохранил способность рассуждать. Конечно же, только пугает. Но ведь может и уложить! Какие страшные у нее глаза! Неужели это конец? Как странно полыхает закат и маячат конусы чумов какими-то диковинными надгробными символами... Гонзаг на­брал полную грудь воздуха, как будто это был его по­следний вздох, и спокойно пошел навстречу дикарке. А когда наконец оказался рядом, с ней, взял ее обесси-ленно опущенную руку и поцеловал с галантностью истинного аристократа.
— Вы очень любезны, мадам, вы даровали мне жизнь, — сказал он с поклоном.
Сестра горностая была поражена тем, что Гонзаг вы­стрела ее, кажется, не принял всерьез. Она вытерла ру­ку о свои одежды и быстро пошла прочь, порой споты­каясь о кочки. Гонзаг долго смотрел ей вслед, упиваясь собственным самообладанием.
И невольно вспомнилось Марии
В каком-то бесконечно долгом оцепенении наблюдала за всей этой сценой Мария. Она сидела рядом с Ялмаром у костра и не могла оторвать взгляда от Сестры гор­ностая. Смотрела в ее глаза и видела Леона.
В свите Френка Стайрона Леон оказался белой во­роной. Всех остальных своих «ассистентов» Френк Стайрон привез с собой. Это были расторопные парни, пони­мавшие «босса» с полуслова, и бог знает какие его зада­ния они выполняли. Что касается Леона, то он добросо­вестно занимался истинной энтографией, глубоко про­никаясь сочувствием и любовью к северным племенам, которые приходилось ему исследовать. Мария с удоволь­ствием обрабатывала материалы Леона, и они постепенно сдружились. Но наступил момент, когда она обратила внимание на странное поведение юноши, который с ка­ким-то болезненным нетерпением искал с ней встреч. Случалось, что Мария невольно оборачивалась, чувствуя на себе его взгляд. Вот тогда-то и поразили Марию гла­за Леона, в которых бушевала страсть. «Боже ты мой! Неужели он не понимает, что я на десять лет старше его?»
А Леон действительно не понимал и не хотел пони­мать этого. Порой он ожесточался в ревности или впадал в мрачную меланхолию. Мария, испытывая к молодому человеку почти материнское чувство, не знала, как об­ходиться с ним. Она то подчеркивала свою строгость к Леону, даже отчужденность, то старалась внушить, что расположение ее к нему имеет именно материнское, и только материнское, начало.
И теперь вот, провожая взглядом уходившую прочь от стойбища мать Леона, Мария с особой остротой ощу­тила тревогу за ее сына. «Господи, как, должно быть, невыносимо трудно этой женщине», — думала она.
Гонзаг присел у костра крайне возбужденный, взъе­рошенный.
— Лихо у вас получилось с поцелуем руки, — не без восхищения сказал Томас Берг.
— Я уж было начал молиться за вас, — в тон отцу сказал Ялмар, подвигаясь, чтобы освободить рядом ме­сто Гонзагу.
А Сестра горностая шла в стадо, надеясь увидеть му­жа. Иногда она останавливалась то у одной, то у дру­гой лужицы, отмывая руку, которую поцеловал Гонзаг. При этом она брезгливо морщилась.
Брат оленя не ждал увидеть жену. Сидел он все еще на том же камне, обдумывая, как ему вести себя в этом неожиданном положении. Если Гонзаг станет его за­дирать, он стиснет зубы и будет молчать до тех пор, по­ка это позволит чувство достоинства: только бы не под­вести безрассудным поступком Сестру горностая...
Брат оленя подвесил выкуренную трубку к поясу, собираясь идти в стойбище, как вдруг увидел жену с ка­рабином за спиной. По неровной ее походке он дога­дался, что на сей раз злой дух Оборотень вселился в нее. Значит, клятвы жены оказались не тверже ее по-
ходки. Что ж, как бы там ни было, но теперь ее следо­вало проучить.
Поравнявшись с мужем, Сестра горностая долго и мрачно смотрела ему в лицо, покачиваясь, наконец сня­ла с себя карабин я выстрелила в воздух. Брат оленя не шелохнулся, снова раскуривая трубку.
— Я застрелю Ворона! — выкрикнула Сестра горно­стая и снова выстрелила в воздух.
— Перепугаешь стадо, — спокойно предупредил Брат оленя и указал на камень возле себя. — Садись, рас­скажи, как это вышло, что ты заставляешь меня выть волком. Помнишь, я предупреждал, что завою?
Сестра горностая не просто покачала, а потрясла го­ловой: дескать, да, помню.
— Я только что стреляла в Ворона... не убила.
— Почему же ты не сдержала клятву?
Брат оленя поднялся с камня, внимательно осмотрел стадо и вдруг, запрокинув лицо кверху, завыл по-волчьи. Ближайшие олени насторожились, с удивлением глядя на человека, у которого обнаружился голос волка. Неко­торые из них захрапели, беспокойно закружились на месте.
Прибежал, запыхавшись, пастух Брат орла, сказал испуганно:
— Я уж было подумал — волк. Чуть не выстрелил...
— Шаль, что не выстрелил, — печально сказал Брат
оленя.
—Замолчи! — закричала Сестра горностая и, упав на колени, разрыдалась.
— Ну ладно, я пошел, — смущенно сказал Брат ор­ла. — У вас тут свои дела.
— Ты постереги оленей и за меня, — не глядя на пастуха, попросил Брат оленя. — Я заночую наверху, у каменного великана. Там у меня палатка. Мне кажет­ся, что в тех камнях опять таится эта подлая росомаха. Я пошел...
Даже не глянув на плачущую жену, Брат оленя по­шагал в гору. О, как он боялся, что Сестра горностая не сдвинется с места и не побежит за ним вслед! Ведь у нее был и другой путь: вернуться в стойбище, туда, где сидел у костра Гонзаг. Как медленно тянется время! Далеко ли он уже ушел от камня, где осталась Сестра горностая? Оглянуться бы. Но он скорее разобьет себе голову о камень, чем позволит это.
И вдруг Брат оленя споткнулся — услышал позади тяжелое дыхание Сестры горностая.
— Прошу тебя, подожди и прости еще раз! — за­кричала уже где-то совсем рядом Сестра горностая.
Но Брат оленя продолжал испытывать и себя и же­ну, Вот она уже схватила его сзади за ремень.
— Подожди. У меня сердце выскакивает... — И толь­ко после этого повернулся Брат оленя. — Ты же хотел... ты же надеялся, что я тебя догоню...
— Очень хотел. И очень надеялся... Сядь вот здесь, со мной рядом, отдышись.
Сестра горностая села на землю, положила голову на колени мужа. Оба долго молчали, находя умиротворение в том, что слышали дыхание друг друга...
Жена, похоже, уснула. Брат оленя не будил ее, вгля­дываясь и вслушиваясь в безбрежный мир: ему так хоте­лось найти в собственной душе устойчивость, равновели­кую порядку в самом мироздании. Молчаливы и задум­чивы горы. Ярус за ярусом поднимаются три хребта. Си­ние вершины их настолько истончаются в прозрачном воздухе, что кажется, они тоже становятся небом и соеди­няют с ним землю в единое целое. И море тоже соеди­няется с небом. А душа человека соединяется с горами и морем, а значит, и с небом.
Солнце, едва коснувшись воды, опять тронулось в не­бесный путь на своих златорогих оленях. Мерцали тем­но-красные блики на волнах. Брат оленя уже знал о не­счастье на морском берегу; погиб его друг Рагнар Хольмер.
Да, это случилось всего несколько часов назад при­мерно в трех милях от стойбища. Каким тяжелым ока­зался день! Завтра надо, сколько возможно, заготовить мяса на зиму для собак. Для этого хватило бы и двух моржей, от силы трех. Нелишне содрать и несколько шкур. Но для этого тоже нужно не больше двух-трех мор­жей. Однако загублено больше сотни. Мерцают багро­вые блики на морской воде, и невольно приходит мысль о пролитой крови. Брату оленя кажется, что это души убитых моржей все еще никак не могут расстаться с мо­рем и солнцем. Мерцают души, отдают последнее тепло морю, шлют свой прощальный свет всякому существу. Есть среди этих багровых знаков, трепещущих на мор­ских волнах, и знак души человека. Печально Брату оле-
ня. Всхлипывает во сне Сестра горностая. Надо бы раз­будить ее, увести спать в палатку.
Горы наливаются голубым светом, истончаются их верхушки, соединяясь с небом. Гаснут красные блики на море. И там, где оно становится небом, как чье-то ды­хание, вереницей летит лебединая стая. Печально Брату оленя от мысли, что Рагнар Хольмер этих лебедей не увидит.
А Сестре горностая снился сын...

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
НАМ НЕОБХОДИМ ТВОЙ СВЕТЛЫЙ, КАК СОЛНЦЕ, РАССУДОК

Печаль нависла и над стойбищем. Мудрецы в чуме Брата совы вспоминали за священной трубкой здравого мнения Рагнара Хольмера. О, они хорошо понимали, что значил для них этот человек! И хотя в словах старцев было много скорби, мнение их об инспекторе охотничь­его надзора от этого не становилось менее здравым.
Мудрецам прислуживала Гедда. Она тоже была по­трясена гибелью Рагнара Хольмера, плакала Гедда. И ста­рики, глядя на нее, сочувственно вздыхали. Гедда разли­вала в чашечки чай, подавала мудрецам и благодарила судьбу, что в эту тяжкую минуту оказалась вместе с ними.
У костра между белыми людьми, кажется, разгорался спор. Слышались голоса Томаса Берга и Ворона. Ялмар и его невеста Мария молчали.
— Вы испоганите здесь все! — доносился густой го­лос Томаса Берга. — Завтра я вам покажу, что происхо­дит с тундрой, едва по ней пройдет трактор. Поймите, природа Севера... это как лик младенца.
Гедда переводила слова Томаса Берга старикам, и мудрецы согласно кивали головами;; дескать, прав То­мас Берг, прав безусловно. Они знали, что Ворон уже давно зарится на остров и каждое лето присылает сюда геологов.
— Можно было бы старому Бергу и протянуть трубку здравого мнения, — сказал Брат совы, принимая от Гедды чашку с чаем.
А спор у костра накалялся.
— Лик младенца. Не слишком ли нежно? — спросил Гонзаг, уклоняясь с раздражением от дыма. — Этак вы меня в хандру вгоните. Я, знаете ли, человек чувстви­тельный.
— Язвительный вы, а не чувствительный! — сам ста­раясь быть порядочной язвой, зло сказал Томас Берг, аппетитно управляясь с добрым куском оленьего мяса.
Гонзаг тоже обсасывал косточку аккуратно, стараясь не испачкаться. Чувствовал он себя здесь неуютно, и ужин явно не радовал его.
— Как вам угодно, — сказал Гонзаг, держа на весу холеные руки и прикидывая, чем их можно было бы вы­тереть. — Вы, господин Берг, оленевод. Для вас дорог каждый олень. А для меня дорог каждый камень, в ко­тором надеюсь увидеть горящий зрак полезного ископае­мого. Мы квиты.
— А мертвый зрак убитого моржа вам не мерещит­ся? — спросил Ялмар, не удостаивая собеседника даже коротким взглядом.
— Я в моржей не стрелял, — четко выговаривая каждое слово, как бесспорную истину, сказал Гонзаг.
Ялмар тяжело поднял голову и на этот раз уж слиш­ком долго смотрел на Гонзага:
— Бывают такие браконьеры, которые убивают куда страшнее, чем те, кто лишь на зверя поднимает ору­жие...
— Понимаю. Оттачиваете свое перо. Так сказать, пе­реживаете драматизм экологических проблем. — Гонзаг иронично улыбался: дескать, знакомые штучки, которыми не так и легко обить меня с толку. — Неужели вы из тех, кто голосом древней кликуши кличет: назад, к при­роде, в пещеру?
— Ну, ну, ну. — Ялмар поднял руку, как бы уличая собеседника в бессовестной передержке. — Не кажется ля вам, что к природе следует идти не назад, а вперед? Только тогда и возможно человеку войти в бережно со­храненный, прекрасный наш дом, в самые светлые залы его. Именно в дом, а не просто в пещеру...
— Это, конечно, уже философия. — Гонзаг старал­ся внушить впечатление солидной беспристрастности. — Но ведь человечество испокон веков пользуется богат­ствами недр. Извините, мне даже как-то неловко гово­рить такие элементарные вещи...
— А вы заметили, как в наш век элементарные ве-
щи вдруг начинают порой превращаться в непостижимо сложные?
— Ну берегитесь! — не без злорадства загудел То­мас Берг. — Теперь он душу из вас вытрясет!
— Было понятно, что надо строить шахты, — продол­жал Ялмар, выбирая кусок мяса, но так и не выбрал. — И не заметило человечество, как постепенно стало вме­сте с шахтами копать себе могилу. Нет, я не против шахт, однако я против могилы. Но как уловить ту грань, когда шахта еще шахта, а когда она уже превращается в могилу? Как остановить тех, кто земной шар пред­ставляет себе не более чем наполовину уже опорожнен­ной консервной банкой? И ведь неправда, что каждый камень вам дорог. Все это лишь риторика, в которой по­наторели сильные мира сего...
— А вы в чем понаторели?
Ялмар, наконец выбрав кусок мяса, протянул его Ма­рии, спросил извинительно:
— Скучно тебе?
— Не могу избавиться от страшной картины... Я о гибели инспектора.
Крепко зажмурившись, Ялмар покрутил головой и снова налил себе виски.
— Погиб человек, который и этот остров считал од­ним из уголков нашего благословенного дома. Я кое-что писал о Хольмере, а теперь вижу, как мало сказал о нем.. — Повернувшись к Гонзагу, Ялмар как бы прики­дывал, стоит ли тут распространяться, и все-таки не вы­держал искушения. — А для вас остров этот всего лишь свалка на задворках, в которой нелишне покопаться, авось что-нибудь найдется. Но ужас еще и в том, что вы и та­кие, как вы, все, все вокруг себя превращаете в свал­ку. Дым из труб в небо, как в свалку. Грязь из трюмов супертанкеров, а то и нефть после катастрофы в море, как в свалку. Отходы из дьявольских реакторов атомных или химических котлов, из бактериологических инкубато­ров в землю, в море, как в свалку. И становится земной шар сплошной свалкой, где может произойти самоуни­чтожение.
— Предчувствие всемирной катастрофы, — мрачно усмехаясь, сказал Гонзаг. И неожиданно признался: — Я сам этого боюсь...
— Вот, вот, боитесь! — вскричал Томас Берг. — Ка­кое-то повальное безумие! Я уже о другом... Все, все боятся, что земной шарик стал пороховой бочкой... более того, сплошной ядерной бомбой. Боятся! И от страха усердно заряжают его еще более разрушительной силой. Ну давайте... давайте допустим, что одна из враждую­щих сторон сумела взорвать дьявольские заряды, поражая вторую. Допустим, что вторая сторона даже не су­мела ни одним выстрелом ответить. Что произойдет дальше?
Томас Берг поднес руки к горлу, сделав вид, что задыхается.
— А дальше произойдет то, что даже ослу понятно. Завтра же откинут копыта и те, кто решился на ядерный удар. Чем они будут дышать? Стронцием. Что они будут жрать, пить? Стронций. Чем они будут, извините, мочиться? Стронцием. Кого они будут завтра рожать, если вообще окажутся способными на это? Безруких, безногих уродцев о двух головах, но ни в одной из них не будет рассудка. Ослу страшные эти вещи понятны, а людям, облеченным властью, ответственностью перед человечеством, непонятны.
Старцы внимали каждому слову Гедды, которая пояс­няла им, о чём идет спор.
— О, неужели люди будут рожать уродцев? — спросил Брат кита, изумленно вскидывая брови. — Две головы, но ни в одной рассудка...
— Я хотел бы знать... насколько эта страшная весть выдерживает силу здравого мнения? — задал вопрос Брат совы и внимательно оглядел мудрецов.
— Мне примерно о том же говорил колдун, — сказал Брат гагары, принимая от Брата совы трубку. — Однажды я поднялся к нему в горы, увидев костер, и был не рад его размышлениям. Мне казалось, что ни одно слово его не может выдержать силы здравого мнения. А теперь похоже, что слова гостей подтверждают правоту колдуна... Послушаем еще, о чем они спорят.
Старик направил тревожный взгляд на Гедду, молчаливо увещевая ее быть предельно внимательной: ведь там, у костра, кажется, речь идет ни много ни мало о жизни и смерти всего рода людского если не в нынешнем, то в завтрашнем поколении. О том говорил и колдун.
— Сейчас нет ни одного дома, ни одной семьи, где предстоит такое событие, как роды, чтобы не пришло жуткое на ум: а вдруг...
94
Мария крепко схватила руку старика Берга, как бы умоляя не заканчивать фразу. Тот неестественно вытя­нулся, медленно перевел взгляд на сына. Ялмар осторож­но обхватил Марию за плечи, близко заглянул ей в гла­за, переполненные страхом.
— Что с тобой? — спросил он, хотя и догадывался, какая чудовищная мысль пронзила ее.
Старцы вопросительно посмотрели на Гедду. Девуш­ка, напряженно изломав брови, прислушивалась к голо­сам у костра.
— Не пойму... там было что-то недосказанное...
Морщины на лбу Брата совы начали медленное дви­жение: определенно это были русла его не столь уж и прямо текущей мысли с ее тревогой, сомнениями, надеж­дами на лучшее.
— Что ж, иногда в недосказанном бывает больше все­го и сказано, — наконец изрек он и после долгого молча­ния спросил: — А не пригласить ли кого-нибудь из бе­лых на трубку здравого мнения? Пусть, в конце концов, объяснят, что там у них происходит. Нам небезразлично, какая беда грозит срединному миру, имя которому Земля. Если спор возник и надо понять, кто виновен, мы готовы рассудить ту и другую сторону. За нами сила священ­ной трубки здравого мнения. Я спрашиваю у вас, мудре­цы, кого пригласим?
— Ялмара, — ответил Брат кита,
— Ялмара, — согласился Брат зайца.
— Что ж, я вас понимаю, — согласился и Брат со­вы. — Этот человек, как о том говорит Брат оленя, по­бывал во всех концах света, он много видел. А главное, мы могли не однажды убедиться, насколько здравым бы­вает его мнение. Попросим Гедду, чтобы позвала его и объяснила, что мы от него желаем.
И когда Ялмар предстал перед старцами, Брат со­вы вдруг растерянно развел руками и сказал конфуз­ливо:
— Прости, я не хочу тебя обидеть, но ты, кажется, хоть немного, но принял бешеной воды.
Ялмар с такой же конфузливостью поднес руку ко рту.
— Не скрою, принял.
— Тогда подождем два дня. — Брат совы глянул в глаза Ялмара открыто, с прямотой человека, идущего от солнца. — Ты сам понимаешь, о чем мы хотели бы тебя расспросить, Гедда тебе объяснила. Нам необходим твой светлый, как солнце, рассудок.
— Понимаю, — почтительно подтвердил Ялмар и мед­ленно вышел из чума.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
ПУСТЬ ПРОКЛЮНУТСЯ ПТЕНЦЫ

Мария заметила, что Ялмар вышел из чума очень сму­щенный, поднялась ему навстречу.
—Наверное, спать мешаем людям, — сказала она и после некоторого колебания недоуменно спросила: — И почему у нас такой странный ужин? Одни гости. Или господам не угодно...
—Есть, есть и это, — прервал Ялмар Марию, отводя ее в сторону от костра. — Отец мой не очень балует своих пастухов. Пожалуй, только с Братом оленя он тут и счи­тается. Так что не жди здесь идиллии...
—Зачем тебя приглашали в чум?
—Если бы ты знала, что мне предстоит. — Ялмар невольно повернулся в сторону чума Брата совы с каким-то странным выражением неуверенности. — Мудрецы по­требовали от меня здравого мнения о том, что происходит с человечеством. Они чувствуют, что мир лихорадит. В чем причина? Кто виноват? Вот на какие вопросы они ждут ответа...
Чуть запрокинув голову, Мария смотрела на Ялмара, стараясь понять, насколько он серьезно относится к тре­бованию мудрецов. Наконец задумчиво проговорила:
—Что ж, они имеют право требовать от тебя ответа. И, пожалуй, они будут очень категоричны в своем нрав­ственном императиве. Да, да, я не боюсь этих слов по от­ношению к ним. Ты сам мне это внушил.
Из своего чума неожиданно вышел Брат медведя, ду­рашливо похлопал по рту и сказал:
—Жена оленьими жилами зашила мне рот, чтобы я не пил ни капли. Но я порвал жилы.
—Ну и зря! — грубовато бросил ему Томас Берг. — Не прикидывайся заяц лисицей, не выйдет. Ты ни черта не получишь...
Было видно, что Брат медведя обиделся. И тогда То­мас Берг сжалился:
—Ну, ну, иди. Тут есть еще глоток.
Вслед за мужем вышла и Сестра куропатки, протерла кулачками заспанные глаза и потребовала:
—И мне... мне тоже!
Гонзаг с презрительной усмешкой наблюдал за поведе­нием аборигенов и вдруг вспомнил о Луизе.
—Между прочим, господа, я хочу напомнить... на ме­ня сегодня совершалось покушение. Вам быть свидете­лями.
—Покушение? — Томас Берг с лукавым видом пома­нил к себе сына пальцем. — Ты что-нибудь видел подоб­ное?
Ялмар резанул Гонзага белозубой и такой же, как у от­ца, донельзя глумливой усмешкой:
—Что-то я не припомню такое...
—Ох и разбойники эти Берги! — нашел в себе силы Гонзаг все свести к шутке. Глубоко вздохнул, настраи­вая себя на благодушный лад. — Между прочим, прият­но почувствовать себя дикарем, вкусить жизнь, так ска­зать, из первоистока...
—Вкушайте, вкушайте, — язвил старый Берг. — Только вот лично я дикарем себя не чувствую.
Гонзаг перевел насмешливый взгляд на Брата мед­ведя.
—Ну а ты что скажешь по этому поводу? Чувству­ешь себя дикарем? И понимаешь ли, что это значит? На вот допей, у меня осталось.
О, как мучился Брат медведя, которого далеко не ублажил жалкий глоток виски, дарованный Томасом Бер­гом. И все-таки он одолел себя и сказал:
—После тебя не возьму.
—Тогда я, я возьму! — Сестра куропатки потянулась к стакану.
Брат медведя ударил ее по рукам.
—Не унижайся! Он спросил у меня, что такое ди­карь. Сейчас я отвечу. — Медленно повернулся к Гонзагу. — Наверное, это такой человек, который любит го­стей. Всегда накормит, напоит их, одежду их высушит, по­чинит. А вот на Большой земле... у вас там... если бы я вошел в какой-нибудь дом... мне бы показали на выход да еще по шее надавали бы.
Томас Берг расхохотался, наблюдая за Гонзагом.
—Ну что, нарвались?
—Да, действительно, нарвался. Ведь прав этот человек. Попробовал бы он постучаться в мой дом... Нет, судьба действительно подарила мне вечер... будет о чем рассказать. — Гонзаг дотянулся до фляги, плеснул в ста­кан Брата медведя. — Нет, ты не дикарь, ты прекрасно говоришь на языке белых людей. Ну а по утрам ты умы­ваешься? В бане хоть один раз в жизни мылся?
Брат медведя поднял стакан, что-то лукаво смекая, тут же осторожно поставил его на фанерный ящик и не­ожиданно побежал к грузовым нартам. Впрягся в одну из них и приволок к костру.
— Вот здесь наша баня! Брат оленя палатку купил. Палатку с двумя стенками. Даже зимой ставим ее. Печку железную каменным углем докрасна раскаляем. Тепло. Дышать нечем... Пар от горячей воды, как туман.
Гонзаг поднялся, обошел вокруг нарты.
— О, это бесподобно! На улице пятьдесят градусов ниже нуля, а в палатке дышать от жары нечем. И пар, значит. Баня. Люди обнаженные...
— Не веришь? — Брат медведя попытался растормо­шить жену, которая уже успела задремать. — Проснись. Расскажи, как мы последний раз мылись с тобой в нашей бане...
Сестра куропатки долго не могла понять, о чем ее спрашивают. Увидев, что муж тычет ногой в нарту, на которой была упакована палатка, служившая баней, спросила:
— Гости хотят мыться? — Помолчав, сокрушенно добавила: — Из-за бани этой я опять, наверное, забереме­нела... сам будешь рожать!
Сконфузившись, Брат медведя обескураженно развел руками.
— Ну и пусть, пусть будет так! — успокаивал он же­ ну, загораживая ее собой от гостей. — Если будет дочь, назовем Сестрой тумана, если сын — Братом тумана.
— Почему тумана? — с прежним негодованием спро­сила Сестра куропатки.
— Да потому что пар в бане на туман похож. — Брат медведя повернулся к гостям. — Мне даже хочется ино­гда пар из палатки как-нибудь выпустить, мешает жену получше разглядеть.
— Ты что, ее обнаженной не видел? Мне представ­ляется, вам тут ничего не стоит в чумах друг перед дру­гом в чем мать родила... Дикари не признают это за стыд.
— Мы, дикари, никогда не показываем другим лю­дям, что происходит с мужчиной и женщиной, когда они испытывают детородный восторг. Но вот иногда мы смот­рим у Брата оленя телевизор...
— В этом чуме есть телевизор? — крайне изумился Гонзаг. — Ну, это бесподобно!
— Так вот, бывает, что мы смотрим телевизор — про­должал Брат медведя, раскуривая трубку и отворачиваясь в сторону, лишь бы не встречаться взглядом с гостями, которым он вынужден говорить неприятные вещи. — И там порой происходит между мужчиной и женщиной та­кое, что никто видеть не должен. Особенно дети. А теле­визор, наверное, смотрят не только наши дети...
— Нет, почему же, в порядочных домах... детей в та­ких случаях... — начал было возражать Гонзаг.
— Да бросьте! — махнул рукой Томас Берг, преры­вая Гонзага. Перевернул на фанерном ящике свой стакан вверх дном. — Все. Пир закончен. Будем спать.
Смущенно улыбаясь, Брат медведя поднял пустой ста­кан, взглядом умоляя налить виски.
— Нет! — сурово воскликнул Томас Берг. — Не клянчи! Ложись спать. Смотри, вон жена твоя скоро в ко­стер свалится.
Страдая от унижения, Брат медведя покрутил стакан, осторожно поставил его на фанерный ящик, положил руки на плечи жены.
— Пойдем. Я прогнал злого духа Оборотня. Я хочу, чтобы в этом убедился мой друг, Брат оленя.
— Я хочу виски! — Сестра куропатки запрокинула голову и запела.
Что-то заунывное, плачущее было в ее хрипловатом голосе. И вдруг она умолкла и неуверенно начала подни­маться на ноги, тяжко опираясь на плечо мужа: она уви­дела, что во входе чума Брата совы показалась Гедда. Де­вушка медленно приближалась к костру. Она не сказала ни слова, но Сестра куропатки с виноватой улыбкой, за­искивающе поспешила ее успокоить:
— Не волнуйся и не сердись... я больше не буду. Мы пойдем к Брату оленя. Пусть убедится, что Оборотень не совсем унизил нас...
Брат медведя и Сестра куропатки пошли прочь от стойбища не очень верными шагами. За холмом они оста­новились.
— Я хочу виски, — сказала Сестра куропатки, сцепив руки на затылке мужа и прижимаясь своим лицом к его лицу.
— Тебе кто лучше... я или Оборотень? — возмутился Брат медведя. — Давай вот присядем здесь. Видишь, какая трава? И никого вокруг. Ты и я. Никаким телевизором пас никому не покажут.
— Э, какой ты хитрый. Думаешь, не знаю, что тебе надо?
— Ну и хорошо, что знаешь. Если будет дочь... назовем Сестрой травы. Если сын — Братом травы.
— Ты почему про баню гостям рассказывал?! Почему?!
— Хотел доказать, что мы не такие грязные, как они думают. К тому же мне было так приятно вспомнить...
Брат медведя повалился в траву, заложил руки под голову, закрыл глаза, блаженно улыбаясь. Ему вспомнилось, как он первый раз оказался в бане с женой. Круглая печь была красной от раскаленного угля. Надо было вести себя крайне осторожно, чтобы не обжечься и не ошпариться кипятком. Но как тут будешь осторожным, если у Сестры куропатки такое удивительное тело, распаренное, теплое, влажное. Брат медведя взмахивал руками, точно старался разогнать мглу густого пара, и будто бы ненароком все норовил коснуться тела жены.
— Не смотри на меня! — строго приказывала Сестра куропатки.
— Да что тут, в этом тумане, увидишь? — лукавил Брат медведя. — А рассмотреть надо. Я точно такую женщину, как ты, вырежу из клыка моржа.
— Зачем тебе женщина из клыка моржа? Меня тебе мало?
— Мало...
— Ах, вот как! — Сестра куропатки двинулась на мужа и угодила в его объятия. — Значит, тебе мало меня! Еще и другую хочешь?
— Да нет же! Мне много, много тебя и все равно мало, — оправдывался Брат медведя. — Да тише ты, ошпаримся.
— Я сейчас целый таз кипятку вылью на тебя.
— Ты что говоришь, полоумная женщина! Иди, иди вот сюда, подальше от кипятка и печки. Иди, иди, если беды не хочешь.
Пугливо оглядываясь на печь, Сестра куропатки послушно шла туда, куда увлекал ее муж.
— Я тебя вырежу из кости моржового клыка, — бормотал он.
— Зачем меня из кости?
—Уйду на охоту, тебя не будет рядом. И тогда, тогда я... поставлю тебя перед собой... вырезанную из кости. Точно такую, чтобы вот это, и это было похоже, и это, ноги, бедра...
— Я камнем расколочу твою костяную женщину! В море утоплю.
— Ну пусть, пусть, я согласен, — шел на все Брат медведя.
Постигая своей мужской волей, силой, желанием тело жены, Брат медведя чувствовал себя так, будто дарует будущую новую жизнь всему сущему, всей природе потому что она нуждается и в его мужской сути, без которой вымерзнут озера, не вырастут травы, не вылупятся птенцы, не родятся оленята. Вся загадка жизни в его тяге именно к этой женщине, через нее он способен достичь самой далекой звезды, и если на ней нет еще жизни, то она появится. Там возникнет каким-то образом их новое дитя и разожжет костер, отчего звезда станет еще ярче. А дитя даст о себе знать во сне матери и отца или в мечте, в конце концов, в новом неистребимом желании породить еще и еще одно доброе существо, чтобы жизнь никогда не кончалась.
Вот такие чувства навеяли Брату медведя воспоминания о той самой первой бане, где он к тому же ощутил, как становится легко и свободно телу, когда его не просто омоет, а обласкает теплая вода.
Перебирал все это в памяти Брат медведя, касаясь чуть вздрагивающими руками травы, и думал, что хорошо было бы, если бы появилась девочка — Сестра зеленой травы. Что ж, раз она сама уже опустилась рядом с ним на колени, то так тому и быть. И пусть, пусть проклюнутся птенцы, сейчас как раз пора их рождения. Пусть будет неистребима жизненная сила всегда и везде, чтобы во всем была только радость, чтобы- не вкралось, допустим, в эту траву безвременное увядание, не проклюнулось бы вместе с птенцом в каком-нибудь недобром гнезде зло...

читать дальше