
Powered by QuickFox 2 © Foxel aka LION 2006 - 2009
© Волчья Поляна 2003-2010
Visit Therian Top 100
|
Древний знак (24-32 главы)
Если увидите опечатку - выделите ее мышью и нажмите Ctrl+Enter. Спасибо!
==================
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
И ОБЛОМАЛСЯ ЛУЧИК...
Сестра горностая уже знала о поединке Леона с Братом скалы: об этом говорило все стойбище; люди выражали восхищение Леоном, и это волновало ее, она ждала, когда наконец придет сын.
Но у входа в чум неожиданно возник колдун. Сестра горностая была уверена, что это именно он натравил Брата скалы на ее сына. «Ну что ж, я тебя встречу, проклятый колдун!» — мысленно погрозила она.
— Дадут мне в этом чуме хотя бы чашку чая? — громко спросил колдун.
— Как же, конечно, дадут. — Сестра горностая, загадочно улыбаясь нежданному гостю, поманила его рукой.
Это было для колдуна столь неожиданно, что он подумал о возможном подвохе. Однако вошел в чум, а Сестра горностая и шкуру ему постелила, шкуру белого оленя.
«Не намерена ли она меня задобрить?» — подумал колдун, настороженно наблюдая за хозяйкой чума.
А Сестра горностая вот уже и столик перед гостем поставила, крепкого чая налила в тонкую фарфоровую чашечку, расписанную красными цветами.
— Ну что хитришь, говори, какой подвох мне приготовила?
— Выпей еще чашечку чая, — не сказала, а пропела Сестра горностая, уважительная такая, доброжелательная.
— Что ж, выпью... Смотрю на тебя, как будто приветливая, улыбаешься. А за улыбкой ненависть чувствую...
— Вот и хорошо, что чувствуешь, — ласково сказала Сестра горностая, не спуская глаз с гостя, явно сбитого с толку.
— Что ж тут хорошего? Поить человека чаем, которого ненавидишь, небольшая радость.
— И все-таки для меня радость, потому что в чашке
твоей отрава…
Колдун невольно выронил чашку и разбил ее, хотел закричать, но одумался. Заулыбавшись, погрозил пальцем.
— Врешь! Ты просто меня пугаешь. Что ты насыпала в чай, говори? Почему я привкуса не почувствовал?
— Я не сыпала. Я просто в чашку посмотрела. В глазах моих ненависть... Это и есть отрава.
И действительно, если надо было увидеть, как воочию выглядит ненависть, следовало посмотреть в глаза Сестры горностая.
— Я хочу, чтобы тебе даже снились мои глаза. Ты колдун. Но и я колдунья. За сына своего... если ты сделаешь ему хоть маленькое зло, я сожгу тебя в твоем чуме, натравлю на тебя твоих же росомах.
— Они разорвут тебя в клочья.
— Я сама их разорву в клочья. Я всю жизнь ждала встречи с сыном. Море стало соленее в десять раз, потому что я на его берегу плакала. И если ты... ты, всем желающий только зла, не оставишь сына в покое, я выслежу во льдах белого медведя, обниму его за шею и нашепчу ему на ухо, чтобы он разломал твой чум и сожрал тебя!
Колдун рассмеялся.
— Отдаю тебе должное. Сила в твоих словах такая
же, как и ненависть в глазах. Мне это по нутру. Я по
шел. Не думай, что ты меня испугала. Напротив, ты меня
развеселила. А чашку тебе, наверное, жалко...
— Не жалко. Мне было приятно видеть, как ты от страха ее уронил. И если бы ты не был так глуп, наверное, не упомянул бы об этой чашке. Колдун опять рассмеялся:
— Хороша, хороша. Ненавижу женщин. Если бы не это, я бы нашел способ наслать на тебя чары, и ты сама постелила бы мне брачную шкуру белого оленя.
— Оленьи рога я тебе подложила бы под твои костлявые бока...
И такое отвращение отразилось на лице Сестры горностая, что колдун испытал чувство глубокого унижения. Покрутив в руках черепок от чашки, он сломал его, спря-тал осколок в карман и вышел: если колдун уносит из твоего чума какой-нибудь предмет или даже часть его, жди беды...
В чум вошла Гедда, тревожно спросила: — Где Леон? Что у них было там, на реке, с Братом орла? Не знаю, что и подумать.
— Успокойся, — мягко попросила Сестра горностая, поправляя косы на ее груди. — Мне все рассказали...
— Мне тоже рассказали. Но я хотела бы все это услышать от самого Леона.
Сестра горностая откровенно любовалась Геддой.
— Кажется, начинается пурга, — сказала Гедда, чутко прислушиваясь к порывам ветра. — А Леона все нет и нет... Надо искать...
И пошло от чума к чуму: «Леона надо искать! Надо искать!» Мужчины выбегали из чумов, на ходу подпоясывая малицы: надо искать!
Брат оленя откатил от своего чума железную бочку, устанавливая ее с наветренной стороны вверх дном; затем смочил шкуру оленя керосином, придавил ее на бочке тяжелым камнем, чтобы не сдуло ветром. Долго не мог поджечь шкуру — гасли спички. Наконец вспыхнуло пламя, которое должно было служить маяком заблудившемуся.
Полыхал факел из горящих оленьих шкур. Слышался звон подвешенного котла, который, как нередко бывало в подобных случаях, служил колоколом.
Геда надеялась, что Леон неожиданно появится из снежной мглы. Не выдержав мучительного ожидания, она выскочила из чума в пургу. Ее догнали.
— Пустите меня! Пустите! Я найду его. Только я... я смогу найти его.
В Гедду вцепилось несколько женщин, насильно отвели в чум Сестры горностая, которая тоже рвалась в тундру на поиски сына.
— Вот посидите вместе, поглядите друг другу в ваши
полоумные глаза, —- пытался шутить Брат кита, усевшись стражем у выхода. — Ветер такой, что мужчины
падают с ног. Меня чуть не унесло, как перышко. А уж
на что крепкий и крупный мужчина.
— Пусти меня к факелу, — попросила Сестра горностая. Ей было невыносимо слушать шутки старика. — Я буду поддерживать огонь. Надо же что-то делать...
Один за другим возвращались мужчины из безрезультатных поисков. Вернулся и Брат медведя. Представ перед дочерью, он отнял у нее железный стержень, которым она била по котлу, громко сказал, стараясь пересилить шум пурги:
— Успокойся! Леон не пропадет. Он все же мужчина.
Закопается в снег и переждет пургу. Разве редко с нами
такое случается?
Гедда села на снег, обхватив голову руками. Раскачиваясь из стороны в сторону, невольно припоминала легенду, слышанную в детстве, еще не очень догадываясь, почему это пришло ей на память. А по легенде выходило, что вот так же разразилась пурга, вот так же заблудился юноша, и тогда девушка, которая безумно любила его, сняла с себя одежды, легла в сугроб и жарким телом своим растопила снега и спасла любимого. Воскрешала в памяти Гедда легенду и постепенно в отчаянии своем начинала верить в это.
А время шло. Позже всех вернулся из поисков Брат оленя. Сестра горностая опустилась на снег у его ног н утопила лицо в сугроб, заглушая рыдания. И Гедде показалось, что Сестра горностая тоже верит в чудо: способна и мать если не растопить все снега на свете, то хоть отнять силу у стужи, погасить студеный ветер. На какое-то мгновение ей пришла догадка, что верить в такое нелепо. Но промелькнуло мгновение трезвой мысли, как снежинка, уносимая ветром, и на Гедду вновь нашло помрачение. Она сорвала с себя малахай, сбросила рукавицы и принялась раздеваться.
— Ты сошла с ума! — вскричала Сестра куропатки,
бросаясь к дочери.
А Гедда в помрачении своем отбивалась и кричала:
— Не мешайте мне! Я растоплю снега... Я спасу его!
Привела ее в чувство Чистая водица. Она бросилась на шею сестре и прокричала ей в лицо:
— Ты что, лишилась рассудка?! Простудишься. Леон
вернется, а ты будешь в огне...
Это прозвучало настолько трезво и убедительно, что Гедда крепко прижала сестренку к себе и замерла. Потом позволила кому-то надеть на себя малахай и подошла к факелу. Долго смотрела на огонь остановившимся взглядом и все повторяла как заклинание:
— Я спасу его. Спасу, спасу…
Брат орла наблюдал за Геддой, ему было хорошо видно ее лицо,
«Нет уж, спасу его именно я, — мрачно думал он, обращаясь мысленно к Гедде. — Я приведу его в стойбище и толкну тебе в ноги: получай!»
А Чистая водица, у которой хватило здравого ума сказать сестре такие трезвые слова, вдруг сама начала проникаться мыслью, что она может спасти Леона.
Убедившись, что Гедда окончательно пришла в себя, Сестра куропатки заметила и Чистую водицу, которая держалась за малицу матери, потому что ветер сбивал ее с ног.
— Иди спать! — строго приказала она дочери и по
вела ее за руку к своему чуму.
А вот когда Чистая водица вынырнула из чума, никто не видел... Ветер с такой силой толкнул ее, что она упала лицом в снег. Девочка с трудом поднялась, подумав, что затея ее безумна и надо вернуться домой. Однако ветер толкал ее в спину, и она бежала довольно долго, пока снова не упала в снег. Глянула на факел. Свет от огня едва пробивался сквозь снежную круговерть. Чистая водица попробовала сделать несколько шагов по направлению к факелу, но ветер отшвырнул ее назад. Девочке стало страшно от мысли, что она не сможет вернуться в стойбище. Она хотела крикнуть, но снег забил рот. Вдруг ей почудилось, что она услышала голос Леона. Чистая водица поднялась и побежала. Через минуту она уже не бежала, а катилась по снегу. Ей казалось, что пройдет мгновение-другое и она уткнется прямо в Леона, О, какая это будет радость! Леон поднимет ее на руки и понесет против ветра на свет факела. Он же сильный, очень сильный, все стойбище восторгалось тем, как он победил Брата скалы. Скорее бы найти Леона. Он где-то здесь, голос его она только что слышала...
Ткнувшись в сугроб, Чистая водица поверила, что все-таки нашла Леона. Но это был снег, и только снег. Теряя силы, девочка одержимо вкапывалась в сугроб, постепенно убеждаясь, что старания ее бессмысленны. Она протирала глаза, отыскивая красную точку факела, однако, кроме густой тьмы, заполненной метущимся снегом, ничего не видела. Чистая водица хотела закричать так, как, быть может, не кричала никогда в жизни, но ветер подавил ее крик. И девочка заплакала. Вдруг ей представилась росомаха, та самая, которую она убила. Крутится бешено росомаха, косматая, с оскаленными зубами, с горящими глазами, кувыркается, взбивает тучи снега и рычит, рычит, как бы желая сказать: вот сейчас я с тобой сведу счеты. Чистая водица с трудом поднялась и побежала. А росомаха догоняла ее, забегая то слева, то справа, и все рычала, сверкая злыми глазами. Ветер толкал Чистую водицу, волочил по сугробам.
Один из сугробов оказался огромным и рыхлым. Чистая водица застряла в нем. Ветер заносил ее снегом, отгораживая от внешнего мира. И ей стало спокойнее от мысли, что росомаха пробежала мимо, потеряв ее след. Девочка вспомнила о Леоне. Она опять представила его великаном. Шагает великан наугад с непокрытой головой, а в глазах его слезы. Неужели пройдет мимо? Неужели перешагнет через нее? И нашла в себе силы Чистая водица еще раз выбраться из сугроба. И вдруг почувствовала, что падает куда-то вниз...
О, как долго падает она, кажется, этому не будет конца. Почувствовав резкую боль в ногах, Чистая водица застонала и потеряла сознание. Когда пришла в себя, то никак не могла понять, где она и что с ней случилось. Наконец догадалась, что ее занесло снегом. Девочка рванулась и снова потеряла сознание.
Еще несколько раз приходила Чистая водица в себя. Теперь она уже никого не звала на помощь, кроме мамы... А мама была где-то рядом, осторожно погружала руки в снег, отыскивая самого любимого своего ребенка. Копает снег мама голыми руками. Какие у нее добрые, нежные руки! Чистая водица не видит маму, но ей чудится, что она слышит ее учащенное, взволнованное дыхание... «Иди сюда, мама. Я здесь. Я бы побежала к тебе навстречу, по я поломала ножки...»
Вот и Белый олененок привиделся. Бежит, бежит Сын, или, как называли его люди в торжественных случаях полным именем, Сын всего сущего, бежит по снежной равнине, а позади на легкой нарте сидит она, Чистая водица.
Колышутся вершины гор, бежит и бежит белоснежный олень, увозит Чистую водицу все дальше и дальше. Как же так? Она здесь, здесь и в то же время уезжает все дальше и дальше, стараясь не потерять из виду спину бредущего наугад такого неприкаянного великана. Звенит и звенит колокольчик. И олень уже не бежит по снежному насту, а словно бы летит. Видимо, догадался олень: если просто бежать, то ни за что не догнать великана, надо лететь, как птица... А мама все качает и качает на руках свою дочь, дышит на ее поломанные ножки. И ей тепло. Наконец Чистая водица согрелась… Лучится далекая звезда. Наверное, это Звезда постоянства, вокруг которой все сущее вращается. Лучится звезда. Но вот один ее лучик обломился. Потом второй, третий. Почему обламываются лучи Звезды постоянства?.. Олень все дальше и дальше — мчится к Звезде постоянства. И та Чистая водица, которая там, на нарте, обламывает звездный лучик за лучиком. И темнеет все вокруг. Как похожи эти сумерки на свет страны печального вечера, страны, о которой она слышала в сказках! Хочется спать. Что-то подсказывает Чистой водице, что нельзя спать. Не смей, не смей закрывать глаза! Но они сами собой закрываются, и гаснет, гаснет Звезда постоянства.
Ребенок и человечество
Это было потом, значительно позже тех трагических событий, которые произошли на острове. От Леона Ялмару пришло письмо: «Это я, я виноват, — писал он. — Я принес им зло. И я проклинаю себя...» А дальше Леон описывал ту страшную пургу и все, что случилось на острове. Ялмар обратил особое внимание на строки письма, в которых Леон рассказывал, как удивляла его Чистая водица странной фантазией о неприкаянном великане, которого она так страстно желала спасти. «И, возможно, я, раздавленный горем, не вспомнил бы о том, — писал Леон, — если бы удивительная девочка эта не представляла себе в образе великана само человечество. И вот именно я, в ком она порой видела того великана, в сущности, погубил ее...»
Неприкаянный великан... Заблудившееся человечество... И вспомнилось Ялмару, как он однажды что-то подобное сказал Чистой водице... Выходит, что он заронил в сознание девочки нечто такое, что отозвалось в ней голосом, молящим о помощи, голосом великана, каким она себе представляла образ самого человечества. И великан стал ей родным уже потому, что страдал. Хрупкая, чистая, просвеченная солнцем добра душа ребенка пыталась вобрать в себя страдания человечества... Ребенок и человечество. Господи, куда же это вознесся он, Ялмар, в своем скорбном чувстве?
— Что с тобой, Ялмар? — теряясь в догадках, спросила Мария. — От кого письмо?
Ялмар молча отдал Марии письмо. Тревожная сосредоточенность сменилась на лице Марии испугом. А потом исказилось ее лицо от боли. Какое-то время она сидела с закрытыми глазами, будто страшась увидеть то, что невольно являло ей воображение. Но вот она широко раскрыла потемневшие глаза и тихо проговорила:
— Это ужасно...
И, словно почувствовав что-то неладное, Освальд перестал возиться с игрушками на полу, застланном шкурой белого медведя. Неуверенно поднявшись, он сделал несколько отчаянных шагов, ткнулся личиком в колени матери, засмеялся, словно радуясь одной из первых своих побед. Мария подхватила сынишку на руки.
А Ялмара не отпускало горе.
— Это мне наказание, — сказал он, слепо глядя в одну точку.
— Но почему тебе?
— Такое трудно объяснить. Я видел голодных детей. Ох, как страшно смотреть в глаза голодному ребенку... Нет, конечно, Чистая водица не была голодной, но миллионы голодных детей — это часть человечества... А вспомни мысль Достоевского... насколько велика цена одной-единственной слезинки замученного ребенка. Но их миллионы, замученных. Господи, как пришло мне в голову сказать именно ей эти слова о несчастном человечестве? Сказал так, больше для самого себя, а вышло...
— Ты, пожалуй, слишком, что-то здесь усложнил, — осторожно сказала Мария...
— Нет, Мария, нет, тут все гораздо сложнее. Ведь ребенок этот, в сущности, но моей воле принял на свои хрупкие плечики такую тяжесть... — Не договорив, Ялмар снова взял письмо, принялся перечитывать его.
Наконец он поднял на Марию скорбный взгляд. — И цветок вижу, и тоненькую шею ее, и глаза...
А Освальд с необычайной серьезностью все смотрел и смотрел на отца, и можно было подумать, что он настойчиво хочет понять: так что же случилось?
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
СКОРБЬ НА ВЕРШИНЕ ГОРЫ
Пурга затихла на пятые сутки. Брат медведя мчался по тундре на упряжке собак, гонимый отчаянием: исчезла из чума в самом начале пурги Чистая водица. Это было обнаружено только утром. Сестра куропатки зажгла свет, подняла одеяло, чтобы разбудить своих многочисленных детишек, и обмерла...
Брат медведя никак не мог понять, что случилось. Он встряхнул жену за плечи и спросил:
— Что с тобой?..
Сестра куропатки едва разлепила одеревеневшие губы:
— Сосчитай их. И скажи, кого недосчитался... Брат медведя схватился за сердце.
— А где... где Чистая водица?
И закричала Сестра куропатки, и выбежала из чума. Она вбегала то в один, то в другой чум, босая, в легком ситцевом платьице, и кричала, теряя рассудок:
— Нет Чистой водицы! Не у вас ли Чистая водица?!
С тех пор прошло пять суток. Брат медведя почернел от горя, усталости и беспрестанных поисков заблудившихся. И вот он нашел Леона. Можно было бы и засмеяться от радости, что Леон жив. Да, можно было бы и засмеяться, если бы не мучительные думы о вероятной гибели дочери.
Леона лихорадило, у него не попадал зуб на зуб. Брат медведя перенес его на нарту, укрыл шкурами, приговаривая:
— Жив, и хорошо, очень хорошо. — Поспешно извлек
из нерпичьего мешка термос с горячим чаем. — Выпей
чайку. Ну, ну, хотя бы глоток. Ноги чувствуешь? Холод
но, говоришь, ногам? Ну, это просто счастье. Значит, целы
твои ноги.
Леон отхлебнул глоток чаю, мучительно закашлялся.
Жадно оглядывал он слезящимися глазами снежную тундру, еще не веря, что жив. Как это он заблудился? Пошел по тундре после странного поединка с Братом скалы, пошел с высоким чувством, что сумел подняться над собой. Клялся, что никому здесь не причинит зла, и не заметил, как скрылось из вида стойбище. А потом разразилась внезапная пурга. Несколько суток он пролежал в снегу, прощаясь с жизнью. И вот его нашли. Теперь он еще больше обязан этим людям...
Странно выглядит тундра после пурги. Какое великое неземное безмолвие и мертвая, как казалось Леону, белизна! И ему пришла мысль о саване. Леон посмотрел на взломанный снег своей берлоги, подумал: «Прорвал саван. Прорвал. Ускользнул от смерти».
— Ну поехали, — заторопил собак Брат медведя. О том, что ищет Чистую водицу, Брат медведя не сказал Леону ни слова.
Мчались собаки. Брат медведя соскакивал с нарты и бежал, бежал рядом. Когда упряжка приостанавливались у того или другого сугроба, он обмирал: не здесь ли Чистая водица? Собаки обнюхивали сугроб и, ничем не заинтересовавшись, мчались дальше. Брат медведя внимательно следил за их поведением: в нем жила надежда, что и дочь еще можно спасти.
Чистую водицу нашли на седьмые сутки в камнях ущелья горной трассы. Нашел ее Брат совы. Нельзя плакать мужчине, когда смерть отнимает близкого. Нельзя. Это могут себе позволить только женщины. И старик бережно уложив окоченевший трупик девочки на нарту опустился в снег, достал дрожащими руками трубку и тихо промолвил:
— Эх, несчастье-то какое...
Все ниже и ниже клонил голову Брат совы, так и не раскурив трубку...
Двое суток метался Леон в бреду. Все было текуче и зыбко вокруг, и ему чудилось, что его несет как снежнику ураганной силы ветер. Леон пытался ухватиться хоть за что-нибудь, чтобы избавиться от чувства, которое было похоже на стремительное падение. Сердце его заходилось, и в груди не хватало дыхания, Белые космы снега превращались в языки пламени, и уже не холод мучил Леона, а нестерпимый жар. Он жадно оглядывался, стараясь понять, куда его занесло, то здесь, то там виделось личико Чистой водицы. Девочка что-то кричала, но губы ее шевелились беззвучно. Леон тянулся к ней, звал на помощь, и всякий раз, как только казалось, что он вот-вот ухватится за протянутые ему руки Чистой водицы, она исчезала. И снова космы снега превращались в пламя, и Леон кричал, моля о спасении.
Брат оленя заставлял Леона время от времени глотнуть отвар из трав и в речениях своих отвечал ему на его бессмысленные восклицания. Иногда Леон слышал, что к нему кто-то прорывается в сознание успокоительной речью, и тогда он затихал. Шум ровного человеческого голоса как бы одолевал вой пурги, и возникала надежда на спасение.
Однажды Леон очнулся от пристального взгляда Гедды. Он слабо улыбнулся и тихо сказал:
— Ну и глаза... По-моему, ты гипнотизерка.
Никак не отозвавшись на шутку Леона, столь неожиданную в его положении, Гедда продолжала смотреть на него немигающим тяжелым взглядом.
— А это ты, мама? — Леон попытался дотянуться до матери. Сестра горностая приложила палец ко рту: —Тебе нельзя говорить много. У тебя еще жар... Леон переводил блуждающий взгляд глубоко запавших глаз то на лицо матери, то на лицо Гедды, наконец спросил, приподняв голову:
— Где Чистая водица? Позовите ее ко мне!..
Почувствовав головокружение, Леон беспомощно уронил голову. Не знал он, что Чистую водицу все еще искали в снегах тундры.
— Вы что-то от меня скрываете, — промолвил он и
снова погрузился в забытье.
На третьи сутки Леон узнал, что именно от него скрывали. Проснулся он, услышав заунывный плач женщин. Леон позвал мать. Ему никто не ответил. А заунывные женские голоса становились все горестней. И когда Леон услышал залп из карабинов, он стал одеваться. Бремя от времени замирал, ожидая, когда отступит головокружение. И все-таки Леон обулся, натянул малицу.
У чума Брата медведя сидели возле нарты на корточках все женщины стойбища и плакали. «Неужели Чистая водица? — мысленно вскричал он. — Господи, ведь это действительно Чистая водица! Она мертва, ее хоронят.
Конечно же, она искала меня. Вот чем все это кончилось...»
Мужчины еще раз вскинули карабины и выстрелили в воздух. Лица их были удивительно бесстрастными.
От морозного воздуха Леон задохнулся, никак не мог вскрикнуть и лишь надрывно закашлялся. Женщины на мгновение умолкли.
— Будь я проклят! — захрипел Леон. — Это я... я
принес вам несчастье.
К Леону подошла мать с заплаканным лицом.
— Иди, иди в чум. Иди, если не хочешь, чтобы в стойбище были еще одни похороны.
Мать и Гедда уложили Леона в постель. Он метался.
— Будь я проклят!.. Это я... я... все я...
Похоронная процессия черной цепочкой медленно удалялась от стойбища к подножию хребта. У горного распадка Брат медведя остановился и тихо сказал:
— Теперь мы пойдем только с Братом оленя. Мы уве
зем ее на самую высокую вершину. Оттуда ей будет
легче уйти к верхним людям. Вы все знаете, что ей нель
зя долго задерживаться в срединном мире...
Брат медведя не называл имени девочки — таков был обычай: усопший теряет свое земное имя, чтобы найти другое в своих странствиях по стране печального вечера.
Сестра куропатки упала на колени перед нартой, прощаясь с любимой дочерью. Упали на колени перед нартой и все остальные женщины и девочки, и опять заунывный плач поплыл над снежной тундрой. Мужчины, покуривая трубки, подчеркнуто деловито говорили о будничных делах, как того требовал обычай. Наконец Брат медведя привязал еще один ремень к нарте с петлей на конце, передал его Брату оленя.
Скользя и поддерживая друг друга, они добрались до одной из вершин горного хребта. Брат оленя с трудом оторвал взгляд от лица покойницы, осмотрел морозную мглистую даль. С этой огромной высоты во все стороны виделись нагромождения морских торосов. Льдины напоминали стадо фантастических зверей. Пробирались к острову звери, да вдруг замерли в скорбной неподвижности, узнав, что здесь похороны. Гора, на которой покоилась Чистая водица, оказалась и самом центре замкну того круга из семицветной раду!» холодных огней — это была и утренняя и вечерняя заря одновременно. Да, в самом центре круга прощальных огней высокая, очень высокая гора. И на вершине горы скорбь.
Печально светятся огни. Печально плывут нескончаемой чередой горестные мысли Брата медведя: умерла любимая дочь. А между тем настоящий мужчина и такой скорбный час должен показать духам, насколько велико его самообладание. Хорошо бы найти в себе силы даже для шутки. О, если бы для этого нашлись силы! Чем можно было бы еще лучше доказать, насколько ты веришь, что с усопшей расстаешься только на время, и что ты желаешь, очень желаешь скорейшего ее возвращения?
Таков обычай.
И Брат медведя, выбив выкуренную трубку о носок своего торбаса, сказал:
— Вот вспомнил смешной случай... Прибыл в четвертое стойбище хозяин оленей Томас Берг. Я там со своими детишками оказался. Вот и она была, — кивнул и сторону покойницы. — Берг вдруг расщедрился — праздник устроил. Для борцов призы выставил. Первый раз — огромный медный чайник. Уж так мне захотелось заполучить этот чайник! И Брат скалы на приз этот поглядывает, как голодный пес облизывается. Ну, думаю, придется за этот чайник мне состязаться именно с ним! А попробуй побороть его, не так-то просто даже для меня.
— Да, это верно, — согласился Брат оленя, стараясь показать, что он уже находится в предвкушении веселой истории.
На душе такая скорбь, что, кажется, не от мороза, а именно от нее, от скорби, лопаются камни на вершине горы. Но Брат медведя делает вид, что он весел. Да еще как весел!
— Перед этим на глазах у Берга Брат скалы меня оскорбил, — продолжает он, снова раскуривая со смаком трубку. — Какой, говорит, ты Брат медведя? Ты, говорит, всего-навсего Брат мышонка. И тут пришла мне озорная мысль. Я даже чуть не вскрикнул от радости...
— Ну, ну! — с видимым удовольствием поощрил шутника Брат оленя. — Что же случилось дальше?
— О, случилось очень смешное... Хороню, пусть будет так, говорю гордецу, пусть я буду Братом мышонка, а потому мне надо кое о чем посоветоваться с моим братишкой — Мышонком. Повернулся к Бергу и прошу: мол, разреши мне пошептаться с братишкой. Ну хотя бы с часок. Хозяин рукой махнул: давай, говорит, шепчись хоть два часа, я пока за другими состязаниями понаблюдаю, за стрельбой из лука. Я тут же детишек своих в сторонку отвел и такой даю им наказ: мол, всю тундру обшарьте, а поймайте мне мышонка. И что ты думаешь? Через полчаса вот она, — Брат медведя опять кивнул в сторону покойницы, — в ладошках протягивает мне смирненького такого мышонка.
— Ну, ну, и что же дальше?
— О, дальше было такое, что даже олени хохотали... Началась борьба. Берг арканом круг на земле обозначил. Кто кого вытолкнет из этого круга, тот и победит. Ну, думаю, разве скалу с места сдвинешь? Но ничего, не я, так мой братишка Мышонок скалу эту сдвинет. Зажал я мышку в кулак... Изловчился и сунул ему в штаны мышонка. Брат скалы и взревел, за это самое место схватился! Потом на землю упал, кувыркается. Наконец и за круг выкатился. А я ему кричу: мол, ты штаны, штаны спусти, там мышь у тебя! Кое-что отгрызет! Как видишь, не я тебя поборол, а мой младший братишка. Люди хохочут. Хозяин икать от хохота начал. Приз мне в руки сует, великолепный чайник! Еще, говорит, карабин добавлю — приз для твоего младшего братишки...
Смеялись мужчины, сидя на камнях рядом с усопшей, глаза от слез вытирали. А слезы соленые. И не только от «меха были они солоны — от горя, от скорби. Но нельзя показывать горе, нельзя обнаруживать скорбь. Нашлись, нашлись все-таки силы для шутки. От великой любви к усопшей нашлись. Пусть слушает, как смеется ее отец. Пусть слушает, как смеется друг отца и ее друг — Брат оленя. Пусть знает, что они всего лишь на короткое время расстаются с ней, что они будут ждать ее возвращения.
Таков обычай.
Гасли огни семицветного кольца зари. За этим кольцом начиналась запредельность, за которой простиралась страна печального вечера.
Брат медведя долго смотрел в спокойное, отрешенное от всего земного личико дочери, перевел взгляд на угасающий круг зари и неожиданно снова засмеялся:
— Приспустил Брат скалы при всем народе штаны, а оттуда мышь выскочила! Он хотел ее растоптать, а я тут как тут! Схватил его и давай с ним бороться. А у него штаны приспущены. Сверкает Брат скалы стыдным местом, а люди хохочут...
Оставив покойницу на вершине горы, открытой всем мирам, спускались вниз с горной выси мужчины, объятые скорбью, и хохотали. А эхо повторяло их хохот. Можно было подумать, что прятались в щелях камней злые духи, устрашенные такой очевидной силой самообладания мужчин, двух неразлучных друзей.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
УПРЕДИМ ГЕРОСТРАТА
Звонок был настолько уверенным и требовательным, что Мария невольно открыла дверь и увидела перед собой Френка Стайрона и Макса Клайна — человека по кличке Зомби. «Вот оно, все-таки не миновало», — подумала Мария, беспомощно оглянувшись назад, туда, где Освальд складывал из кубиков, как он сам говорил, храм. Освальд неосторожно задел свое сооружение, и кубики рассыпались по полу. Мария приняла это как дурной знак.
— Ну здравствуй, Мария! — воскликнул Макс Клайн излишне торжественно и протянул ей букет роз. — Разреши нам войти в твой благословенный дом.
— Проходите, — непослушным голосом сказала Мария.
Когда вошли в комнату, Стайрон запоздало слегка поклонился Марии, сухо спросил:
— Разрешите присесть?
— Да, да, прошу вас, — Мария показала на кресла и принялась собирать кубики Освальда.
— Я сам, — сказал мальчик и, прежде чем приступить к делу, исподлобья осмотрел гостей. Освальду шел четвертый год. Вихрастый, с веснушками на носу, с затаенной враждебностью в голубых глазенках, он был сама непокорность и бесстрашие. Стайрон вдруг улыбнулся малышу.
— Ты что так сердито смотришь? — спросил он по-английски.
Услышав незнакомую речь, Освальд подбежал к матери, прильнул к ее ногам, повернул голову к незнакомцу.
Стайрон растопырил дна пальца, сделал мальчишке «козу», попугал его шутливо.
— А ты стала еще прекраснее, — со вздохом несбывшейся надежды сказал Марии Клайн. Смазливое лицо сластолюбца с влажными и неприлично красными губами расплылось в улыбке. — Так прими наши розы.
— Вы, Клайн, в своем репертуаре, — сдержанно отозвалась Мария и наконец взяла розы. Не взглянув на букет, она положила его на журнальный столик рядом с креслом.
— Видимо, очень удивившись тому, что мать умеет говорить на каком-то другом языке, Освальд потрогал ее губы пухлой ручонкой и засмеялся. Спрыгнув с коленей матери, мальчик начал собирать кубики, перетаскивая их в другую комнату.
— Я тут сделаю храм, а потом покажу.... — Малыш запнулся, опять оглядывая гостей исподлобья: видимо, решал, стоит ли обещать этим непонятным людям, что он покажет им свое сооружение.
— Пошел строить храм, — сказала Мария, проследил ласковым взглядом за малышом: выходило так, что сын первый раз в чем-то защитил мать, хотя бы уже тем, что она могла говорить о нем вот эти слова, которые помогали ей в какой-то степени взять себя в руки.
— Пошел строить не что-нибудь, а именно храм, — повторила она, тем самым укрепляя себя в ощущение, что страх не совсем сковал ее.
Марии вспомнилась последняя картина Оскара Энгена, на которой был изображен современный Герострат. Если тот, древний Герострат сжег прекрасный храм Артемиды Эфесской, чтобы таким диким образом обессмертить свое имя, то нынешний у Оскара Энгена поджег весь земной шар. Стоит перед чудовищным огнем сегодняшний Герострат и дико, с безумным видом озирается, поняв, к своему ужасу, что имя его некому будет вспоминать в веках, — все, все люди погибнут, в том числе погибнет в огне и он сам. Таков был замысел художника. «Вот он и есть этот возможный сегодняшний Герострат с его так называемым ядерным мышлением», — подумала Мария, не очень открыто разглядывая Стайрона, готовая в любое мгновение отвести напряженный взгляд, в котором, кроме тревоги, было глубоко упрятапо тяжелое чувство вражды.
— Вы так значительно подчеркиваете слово «храм». Не оттого ли, что стали религиозной? — спросил Стай-рон, внимательно при этом изучая лицо Марии всевидящим взглядом.
— Мой бог — вот он, — сказала Мария, показывая глазами на распахнутую дверь, куда ушел с кубиками Освальд.
— Я знаю, что вы называете малыша Пророком, — Стайрон улыбнулся так, будто хотел показать, что способен и на умиление.
— Да, мы иногда в шутку так его называем с Ялма-ром, — очень нехотя ответила Мария, не желая завязывать беседу с непрошеными гостями. И все-таки что-то ее заставило закончить мысль: — Моя религия — человек, который не кончается, как модно сейчас говорить, а в чем-то самом главном начинается в том смысле, что он очень хотел бы наконец сбросить с себя груз многих, порой чудовищных предрассудков.
— Каких, например? — чрезвычайно заинтересованно спросил Клайн. Темные гипнотизирующие глаза его, в которых тоскливо светился сумрак вечно голодного порока, ни на мгновение не отпускали Марию. — Назови хотя бы несколько.
Тень досады пробежала по лицу Марии, и снова обнаружилось, как она чувствовала себя напряженно в этой встрече с людьми, которых так боялась и ненавидела.
— Мне, признаться, некогда. У меня были свои неотложные дела, и вдруг вы... хотя бы предупредили по телефону...
— Ну а все-таки! — настаивал на своем Клайн, делая усилие, чтобы не глянуть на босса.
Острая вспышка раздражения заставила Марию ответить, хотя в глубине души она проклинала себя за это.
— Не возникает ли у вас, Клайн, желание освободить свою душу от тяжести гордыни этакого супермена? Не один ли из самых диких предрассудков такая вот гордыня? Ну какой вы супермен, какой вы сверхчеловек?И вообще, вообще... Хотела бы я знать, что это такое? Не лучше ли попытаться стать просто хорошим человеком, да, просто человеком, испытать вместо гордыни ту благотворную гордость, когда приходит на ум, что выше человека нет ничего на свете? Выше человека... как бы это сказать... выше в том смысле, что уже над ним, над человеком, а не в нем самом может, по-моему, быть только его шляпа. Да, шляпа, которую он уважительно снимает перед другим человеком, равным себе, презирающим тщету гордыни так называемого всесилия супермена. Ведь мнимое это всесилие... да, именно мнимое, мнимое, мнимое является, по сути дела, не чем иным, как страстью к насилию над другими. Страстью опрокинуть наземь в прах себе подобного и вот таким преступным образом над ним возвыситься. Что может быть гнуснее этого? А корыстолюбие, спесь, алчность, лицемерие?
Все это Мария говорила Клайну, а, в сущности, адресовала прежде всего Стайрону. И тот понимал это и отвечал ей снисходительной, лениво блуждающей на скучающем, чуть усталом лице улыбкой. Однако у Марии кое-что нашлось именно для Клайна, и только для него: — А у вас, Клайн, гордыня так называемого всесилия супермена к тому же еще уживается... простите меня, с самым низкопробным холуйством, рабством. Помесь насильника с холуем, рабом, в результате чего порождается зомби...
Какое-то время длилось тягостное молчание, и Мария возвращалась в прежнее свое состояние человека, замороженного страхом, словно погружаясь в холодный погреб. Тишину нарушил Стайрон, Он шлепнул несколько раз в ладошп и воскликнул глумливо:
— Браво, браво, какое красноречие! — И заметив, что Мария бледнеет, вдруг па мгновение дотронулся до ее руки и сказал точно бы дружески-утешительно: — Ну, ну, успокойтесь. Я вижу, вы здорово изменились. Видно, Ялмар хорошо потрудился над вамп.
Мария остановила напряженный взгляд на воображаемой точке, стараясь показать, что ей более чем в тягость дальнейшее пребывание гостей в ее квартире. Стайрон посмотрел на часы, перевел взгляд на Клайна. И тот понял, что это приказ, мгновенно как бы натянул на лицо маску деловой озабоченности, зажал между коленей сложенные ладонь к ладони руки и сказал:
— Вот какой у нас к тебе разговор, Мария. Твой муж в последней публикации сделал странные намеки на то, что по заключению каких-то там врачей выяснилось: причиной смерти тринадцати саами явились опыты с галлюционогенами нашей этнографической группы... Не исключено, что тебе тоже, как и мне, придется давать показания следствию...
Мария с мучительным вниманием слушала Клайна. Горечь что-то неуловимо изменила в ее тонко очерченном рте, а глаза, и без того огромные, испуганно расширились. Клайн высвободил из тисков своих коленей руки и тотчас сцепил на затылке, как бы не находя им места.
— Как ты понимаешь, тебе предстоит пойти в существенное противоречие с твоим мужем, — продолжил он, на сей раз как-то о приниженности откровенно поглядывая на Стайрона, явно стараясь понять, доволен ли босс тем, что он говорит. — И еще тебе, Мария, надлежит написать письмо Леону. Парня необходимо вытащить с того острова, на котором он скрывается от нас. Мало того, именно ты обязана убедить Леона, что следователю он должен сказать лишь одно: наша группа занималась честной научной работой и никаких опытов с дурацкими, не существующими в природе галлюциногенами...
Откинувшись на спинку кресла, Мария какое-то время сидела молча с высоко поднятым подбородком, отчего стало еще заметнее, как щедра оказалась к ней природа, столь искусно выписав линии ее удивительной шеи. Если бы ничего больше, кроме шеи, не оказалось в ней столь совершенного, то и тогда уже редко кто не сказал бы: господи, как может быть прекрасна женщина!
— Я понимаю, что встревожил тебя, — сочувственно
промямлил Клайн и, поймав на себе сумрачный взгляд
Стайрона, вдруг осекся.
Стайрон минуту изучал как бы овеянное горячим ветром смятения лицо Марии, чему-то хмуро усмехнувшись, подошел к полке с книгами. Освальд выглядывал из второй комнаты, стараясь попять, что происходит с матерью, потом подбежал к ней, пошлепал ручонками по ее рукам, безжизненно уроненным на подлокотники кресла, и спросил:
— Ты почему закрыла глазки, хочешь спать, да?
Мария встрепенулась, выходя из забытья, поцеловала сына.
— Иди, иди, строй свой храм. Да чтобы он вот такой высокий был.
— Я сделаю очень высокий храм! — восторженно воскликнул мальчишка и побежал к своим кубикам.
— Но ведь умерли один за другим именно те саами, которые пристрастились к вашим галлюционогенам! Уж это я отлично знаю! — с каким-то отчаянным бесстрашием вдруг воскликнула Мария.
Стайрон быстро повернулся на ее голос, и бритая голова его, багровея, медленно перекатилась на плечах. Нацеливался Стайрон в Марию чуть прищуренным взглядом и загадочно улыбался. Как это было ей знакомо и ненавистно!
— Отлично знаешь? А сможешь ли доказать? — негодующе вопрошал Клайн. — Ты, черт подери, могла лишь смутно догадываться...
Стайрон вяло вскинул руку.
— Подожди, Клайн, об этом ты с Марией поговоришь без меня. Для таких пустяков у меня нет времени. К тому же эта женщина может подумать, что история с саами меня беспокоит. — И вдруг он прогнал с лица выражение сплина, глаза его засветились, что-то в них, как прежде; опять накалилось в том особом его тайном огне, который невольно внушал мысль, что этот человек одержим маниакальной идеей: — Вы, наверное, догадываетесь, Мария, как я к вам отношусь, — сказал он по-
французски, чтобы его не понял Клайн. — Вы единственная женщина, которая не вызывает во мне презрения,
мало того, я всегда был вами восхищен. Ну что, что я с
собой поделаю, если вы именно та женщина, которая
одним лишь своим существованием доказала мне, что и
я... представьте себе... я имею душу, способную на муки.
И если я вас щадил до сих пор, то лишь потому, что...
Стайрон не договорил, какое-то время угрюмо разглядывал Марию, еще более, чем прежде, скованную не только страхом, но и мучительной неловкостью.
Я хочу вас спасти. И прежде всего спасти вот от этого жалкого человека. Да, он мой зомби. И у него уже запрограммирована в сознании расправа над вами. Не галлюционогенами запрограммирована, нет, скорее обстоятельствами. Он попал в затруднительное положение с этими саами. Я чист, это его дело. Он должен выкрутиться. Это мой ему приказ. Мне надо знать, способен ли он решительно на все. Иным он не нужен мне, потому что это будет уже не зомби. Вы, Мария, можете или помочь ему, или погубить. Он уже всю душу мне вымотал вопросом: «Что делать с Марией?»
Ну и что же он собирается со мной делать? — по-прежнему глядя в одну точку, замедленно спросила Мария.
—Не знаю! Мне известно, что я, я собираюсь с вами делать!
Клайн, подчеркивая свою деликатность, подошел к стеллажам с книгами, принялся прилежно разглядывать то одну, то другую, дескать, я и не пытаюсь вникать, о чем там у вас идет речь. А Стайрон раскалял в себе что-то уже самое тугоплавкое и потому производил впечатление истинно одержимого; распаленное лицо его покрылось красными пятнами, рот пересох, а глаза лихорадочно блестели.
— И если я заговорил о вашем спасении, Мария, то я... скажу вам... скажу о том, что имеет отношение к истинному спасению. Вы должны как можно быстрее покинуть эту землю. Да, да, не смотрите на меня так. Вы должны покинуть Европу! Уверяю вас, это сейчас самое страшное место на земном шаре! Здесь уже все, все дышит вулканом. Взрыв неизбежен. Спасение может быть только там, у нас, за океаном. Да, только там и лишь при определенных обстоятельствах, которые уж кто-кто, а я
сумею создать. И не надо так бледнеть. Выпейте воды!
Привлеченный возбужденным поведением странного человека, Освальд стоял на пороге комнаты, где он трудился над своим храмом, и, кажется, готов был уже заплакать. Подбежав к матери, он попросился на руки, крепко обнял ее за шею и спросил:
— Так когда же приедет папа?
— Скоро, скоро приедет, — ответила Мария, целуя сына.
— Пусть уйдут эти дяди, я их не люблю... — Сейчас, сейчас, они уйдут, а мы пойдем с тобой погуляем. Сходим к Оскару Энгену, он тебя нарисует...
Мария потянулась к телефону, набрала номер, узнала голос старика Юна Энгена.
— Мне бы Оскара... А где он? Я была бы благодарна, если бы он пришел как можно скорее. У меня гости, с которыми следует говорить при свидетелях. Ну что ж, приходите сами, чем быстрей, тем лучше.
— Вы кого-то позвали? — подозрительно глядя на телефон, спросил Клайн. — Напрасно, разговор наш далеко не окончен...
А Стайрон чувствовал себя так, словно его заставили остановиться в момент самого стремительного разбега, потому очень страдал:
— Вы делаете огромную ошибку, Мария, не дослушав
меня. Бы должны выслушать все до конца! Да, я знаю,
что произвожу на вас впечатление невменяемого, но я
уверяю вас... нет трезвее человека в этой ситуации, чем я!
Встав с кресла, Стайрон набрал полную грудь воздуха. Освальд подумал, что странный этот человек сейчас закричит. Малыш еще сильнее прижался к матери. Но Стайрон как-то очень осторожно выдохнул, словно боялся что-то порвать внутри себя, с той же осторожностью присел а кресло и совсем тихо сказал, тяжело упираясь руками в подлокотники:
— Я думаю, что скоро начнется. Это неизбежно. Это предначертано свыше. Мы как бы раздвинем вселенский
огненный занавес и увидим иной мир, и начнутся иные измерения уцелевшей жизни. Мы заново переплавим в том огне все, что способно, подобно золоту, плавиться. А чему не суждено переплавиться, пусть, пусть горит! Мы будем способны при свете того огня глянуть на сего дняшнюю цивилизацию, как на грубый черновик, как на первый вариант, который подлежит самому решительно му исправлению с учетом всех ошибок и аномалий. И одна из аномалий — слишком огромное обилие челове ческого материала. И не зря мой друг Сэм Коэн говорит, что нет ничего гнуснее человека. Только сверхчеловек сможет подняться над этой гнусью. Человек разъедает земной шар, как червь разъедает яблоко. Нужно истре бить как можно больше червей и спасти яблоко. Другого не дано. И мы... только мы исполним великую миссию спасения жизни на земле. В этом и есть суть нового ядерного мышления...
Мария думала в смятении: «Да помилуй бог, неужели возможна еще и вот такая жуткая казуистика? Неужели возможны приверженцы такой вот теории? Или это не только теория, но уже и практика? Да, конечно, конечно, и практика...»
Тихо и совершенно счастливо рассмеявшись, Стайрон вытащил платок, вытер вспотевшую голову и вдруг снова с добродушным видом сделал Освальду «козу», слегка боднув растопыренными пальцами его животик.
— Так что же вы молчите, Мария? Понимаю, я вас ошеломил. — Стайрон, словно извиняясь, развел руками. — Ничего не поделаешь, таков наш век. Вы, вероятно, думаете о Ялмаре? Представьте себе, я тоже о нем думаю. Кстати, книга его «Бесовство как следствие ядерных амбиций», насколько мне известно, переведена во Франции и Англии. Теперь переводят и русские. Грех Ялмара Берга становится все неискупимее! Но я даю ему шанс искупить и этот грех. Я все еще протягиваю ему руку. Я упорный и очень терпеливый. И мои идефикс еще никогда не оказывались неосуществленными. Никогда! Уверяю, я не собираюсь вас похищать у него. Вы будете и там вместе, пока лично вам, Мария, будет казаться, что без этого жизнь ваша немыслима. Однако я хочу, чтобы вы поняли: нет, не во мне сатана, а в нем, в Ялмаре Берге! Сатана так называемых его гуманистических представлений. Он, видите ли, желал бы всех накормить, обогреть, обласкать, а главное, желал бы даровать всем право на жизнь! А это значит — расплодить мириады червей в образе человеческом и погубить жизнь на земле! Изгоняйте, Мария, сатану из души вашего мужа — в этом и ваше спасение. Кстати, где он сейчас? Насколько мне известно, кажется, в Никарагуа...
— Да, он сейчас там, — наконец заговорила Мария,
по-прежнему не глядя на Стайрона.
Она хотела сказать, что очень устала, что ей необходимо заняться своими делами, но позвонили в дверь. Освальд спрыгнул на пол.
— Папа приехал! Это папа, папа! — закричал он и
даже затопал от нетерпения ножками, умоляя взглядом
мать поскорее открыть дверь.
Вошел старик Юн Энген, поцеловал Марию в щеку, сдержанно поклонился гостям.
— А я думал, папа, — сказал Освальд и вздохнул с таким откровенным разочарованием, что старик засмеялся, поднял малыша на руки.
— Это хорошо, что ты так ждешь отца, очень хорошо.
— А я храм строю. Иди, покажу.
— Ну, ну, пойдем. По этой части я кое-что соображаю.
Мария почувствовала облегчение при этом могучем человеке. Она с каким-то скрытым вызовом представила старика незваным гостям и даже приготовила для всех кофе.
— Однажды я уже видел его, — сказал Юн Энген, имея в виду Стайрона. — Сей господин направлялся с Ялмаром к Оскару, а я столкнулся с ним. Вот жаль, не знаю английского, я бы кое-что спросил у него. Уж я спросил бы!
— А вы спрашивайте, я переведу, — с готовностью
пообещала Мария, как бы вознаграждая себя за долгие
минуты мучительного напряжения.
Старик подошел к зеркалу, пригладил огромными ручищами седые непокорные волосы и спросил:
— Господа или как там вас, мистеры, что ли, как вы
относитесь к боксу? — Круто повернулся, лукаво поглядев на удивленную Марию. — Да, да, вот так прямо вопросик мой им и переведи.
Не без шутливого удивления приняли вопрос и гости после того, как Мария его перевела.
— Бокс?! О, вы интересуетесь боксом! — демонстрируя искрометное добродушие, восклицал Стайрон. — Представляю, сколько побывало в нокауте от ваших кулаков! Люблю великанов, неравнодушен к физической силе. Впрочем, как к любой другой силе...
А Клайн даже пощупал бицепсы старика, восхищенно играя глазами и выразительно показывая большой палец.
И навалился Юн Энген на гостей со своими вопросами, требуя прямого ответа:
— Нет, нет, вы не увиливайте! Вот ваш этот папаша нейтронного «беби» толкует о каком-то нулевом разрушительном эффекте. А что это значит? Выходит, рванет это самое «беби», и дом, который я строю, будет целехонек, а меня поминай как звали? Выходит, для папаши этого я чистый нуль, так, что ли?
Вальяжно раскинувшись в кресле, Стайрон слушал перевод Марии и поглядывал на Юна Энгена точно бы с добродушным снисхождением, хотя было видно по глазам, что его все больше мучает досада. Нетерпеливо глянув на часы, он попросил Марию умоляюще:
— Избавьте меня от этого расшалившегося ребенка.
Не могу же я говорить с ним на таком вот уровне...
Мария перевела все дословно.
— Ах ты ж дьявол его побери! Уровень ему не нравится! _ Старик свирепо прокашлялся, немилосердно прочищая горло. — Стало быть, для этого умника я всего-навсего нуль. Нет, пусть он мне все-таки ответит, с какой ведьмой переспал тот так называемый папаша, чтобы потом выродилось это нейтронное «беби»? В каком бардаке это происходило?! Я знаю, как зовут ту ведьму. Нажива — вот какое имя у нее, не очень, знаете ли, красивое имя. Подолом потаскуха трясет, и вы млеете в похоти перед нею. А подол грязный, весь пропитан нефтью и урановой пылью. И вы... вы, такие вот, грязный подол этот называете знаменем так именуемого свободного мира. И что же, господа или как там вас, мистеры, что же вы хотите, чтобы, допустим, лично я припал на колено и целовал это знамя в знак присяги вам? Вы хотите, чтобы за этим знаменем пошло все человечество? Вы этого хотите, мистеры?
Мария переводила Юна. Энгена с явным удовольствием, не пытаясь скрывать свое единомыслие с ним.
— А вы спросите у него, как ему нравится перспектива принять на собственную шею бородатого Кастро, да еще сибирского происхождения, — с какой-то кислой вежливостью попросил Марию Клайн, стараясь сохранить дружелюбное выражение на лице: я, мол, прощаю старику его совершенно очевидные заблуждения и постараюсь развеять их.
— Ишь ты, не Самосой пугает, не Батистой, или кем там еще из ныне здравствующих, а Кастро выбрал. А между прочим, вот тут и проходит наисущественнейший водораздел! — Юн Энген с силой провел ребром ладони по столу. — Вы за Батисту, а они, те, где эта самая Сибирь находится, за Кастро. И миллионы людей на планете нашей внимательно смотрят на все это да мозгой ворочают, понять хотят: в чем, понимаешь ли, разница? А она, разница эта, господа, или как там вас, мистеры, такая, что в глаза бьет. Объяснить? Я вот вас спрашиваю, мистеры, кто из них — Батиста или Кастро — семьдесят процентов национальных богатств себе прикарманил? Кто из них свою страну в дом терпимости превращал, а кто школы построил? Кто из них по пять тонн донорской крови своего народа в год вам продавал, а кто старается как можно больше больниц для того же народа открыть? Кто расстреливает собственный народ, напалмом сжигает и в пытках истязает? На Кубе это происходит или все-таки в других местах с вашего благословения и с вашей помощью? Вот она в чем разница, мистеры, да такая, что ее скоро и слепой разглядит. Так что если вы хотите меня испугать, то выбирайте разлюбезного друга вашего какого-нибудь Пиночета или любого другого, ему подобного. Ну постарайся, Мария, дословно им позицию мою растолкуй. Пусть знают, как и кем меня пугать...
Выслушав с гримасой великого страстотерпца Марию, Стайрон тяжко вздохнул и вдруг сделал вид, что принял боксерскую изготовку, и шутливо сказал:
— Поговорим лучше о боксе. Вы так хорошо начали нашу беседу.
— Вам о боксе? — спросил старик с загадочной усмешкой человека себе на уме. — Пожалуйста, можно и о боксе. Так вот слушайте, господа или как там вас, мистеры. В одном, понимаете ли, царстве, в одном государстве вы-шли на ринг два богатыря. А публики было невпроворот. :F все жаждут, как это говорят, острых ощущений. И начали те богатыри в боксерских перчатках мутузить друг друга, да уж так старательно на забаву ревущей публике, что слезы лились у богатырей. Больно и, видимо, очень обидно было обоим...
Чувствуя, что старик клонит к чему-то неожиданному и далеко не веселому, Мария, возбуждаясь все больше, переводила каждое его слово по ходу рассказа.
— И вдруг заорала, засвистела, затопала публика! Оказалось, что один из богатырей грохнулся наземь. «Нокаут!» — кричали, вопили, стонали зрители, которые, как ни странно, понимаете ли, чем-то напоминали людей. «Нокаут!», «Нокаут!» И вдруг все замерли. — Старик вскинул руки. — Как ножом, понимаете ли, отрезало. Оказалось, совсем даже не нокаут, а смерть! Да, да, господа, именно смерть. А теперь выслушайте самое жуткое. Богатырю тому бездыханному, которого звали Джонни Майкл, было всего-навсего восемь лет и его сопернику
тоже. По восемь лет боксерам, господа, или как там вас, мистеры, всего по восемь!
Тяжело упершись ладонями в стол, Юн Энген наклонился, близко заглянул в глаза Стайрона, потом Клайна:
— Что же молчите? Не вы ли просили о боксе? Это было у вас. И недавно эту дикую историю вполне документально нам прокрутили по телевизору.
— Кто посмотрит на мой храм? — вдруг громко спросил Освальд, выражая свое крайнее удивление тем, что его все забыли.
— О, я, я, посмотрю! — с готовностью провинившегося отозвался Юн Энген.
— Да, да, и я посмотрю на твой храм! — по-английски сказала Мария, желая, чтобы ее поняли гости, и добавила, страшно волнуясь: — Надеюсь, что здесь нет Герострата, который бы вздумал поджечь твой храм. — И уже на своем языке закончила: — А если и есть, то мы упредим этого проклятого Герострата...
А Юн Энген, выразив свое восхищение храмом Освальда, вдруг подхватил мальчика на руки, вышел снова к гостям:
— Как же это вы, господа, докатились до такой вот жизни, что руками ребенка убили другого ребенка? А еще про совесть, про бога толкуете, жизни нас учите, из шкуры лезете, чтобы спасти нас. От чего и от кого спасаете? Это мы... мы должны спасать своих детей, да и самих себя от вашего проклятого ринга, который у вас, как ни странно, называется вполне нормальной жизнью, Мы не желаем выходить на этот страшный ринг вам в угоду! — И, скорбно помолчав, сокрушенно закончил, еще крепче прижимая к себе малыша: — Ах ты ж, господи ты боже мой, взять и в забаву себе, в развлечение убить ребенка, да еще руками другого ребенка... Ты можешь понять это, Мария?
Мария медленно покачала головой, и в глазах ее, устремленных на приумолкнувших гостей, светилось бесконечно горькое и откровенно враждебное недоумение.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ
СЕДЬМАЯ СОЛНЕЧНЫЙ УЗЕЛ
Была пора оленьего гона. Пора сентября. Засеребрилась тундра инеем, ослепли замерзшие, запорошенные озера, бельмасто глядя в небо, ничто больше не отражалось в них. В ознобе трепетали былинки, ветви редкого кустарника. Остекленели лужицы, придавая тундре мертвенный вид. Сквозь черные снежные тучи будто проступала кровь осеннего солнца. Казалось, что совершилось преступление: кто-то смертельно подранил, как перелетную птицу, короткое северное лето. Предвечерний мрак уже грозился стать всевластной тьмою долгой полярной ночи. С паническим криком улетали запоздавшие перелетные птицы, лаяли песцы, завывали волки.
Возбужденные тревожными переменами в мире олени вслушивались в грохот ледяного прибоя, чутко поднимали головы, настораживая уши, страстно принюхивались к воздуху, наполненному тайной наступающей полярной ночи, с ее тусклым светом луни и трескучими морозами. Стадо томилось необоримым желанием продолжения рода, чтобы все-таки жили, жили олени, жили всему наперекор.
Сыну шел пятый год. Сын был взрослым оленем, которого уже не отгоняли старые самцы от важенок. А еще всего лишь в прошлую осень, когда он почувствовал непонятное влечение к самке, ему приходилось испытывать унизительную встречу с тем или другим самцом-стариком, не сводившим с него недобрых, настороженных глаз: пе подпускали старые олени незрелых бычков к важенкам, заботясь о здоровом потомстве стада. Правда, здесь еще играли немаловажную роль и люди: им было далеко не безразлично, от какого самца пойдет в стаде новое потомство.
Сын был белым оленем. Сын был существом иной сути. Вот почему люди не хотели, чтобы шло от него потомство. А в крови его бродила темная сила, от которой невозможно было избавиться, даже если разбежаться и удариться головой о скалу. И Сын исходил ревом, понимая себя оленем и только оленем. Сын бил копытом о землю и чувствовал, как от ударов дробились камни. Сын отдавал свою силу земле, еще больше пьянея от собственных гулких ударов, от которых, как ему оказалось, содрогались горы. Сын слушал, как пахнет жженым копытом, Сын требовал, чтобы на него смотрело все стадо. И пусть, пусть тот, кто желает оспорить его право на странную, еще непонятную ему власть над гаремом важенок, осмелится взбежать вот на этот холм, куда вознесла его темная сила, вознесла для вызова, для кровавой схватки.
Замерло стадо в тревоге. Подняли головы важенки, чутко. поводя носами, глаза их наполнялись светом трепетного ожидания.
И вот вырвался из стада могучий бык, побеждавший любого соперника и год, и два года тому назад. Это был серый олень с широкой грудью и длинной гривой. И Сын выставил навстречу сопернику рога, напружинил передние ноги, крепко врезаясь в землю задними. Мчится взбешенный бык. Если его не остановить, кажется, проломит само небо там, где оно полыхает красной полосой заката. И принял Сын чудовищной силы удар. Теснят друг друга соперники. Упал на колени серый олень, подломились ноги и у белого. Померкли глаза у обоих и тут же сильнее прежнего вспыхнули от ярости.
Полыхает полоска закатной зари. И на фоне ее застыли два огромных оленя с переплетенными рогами. Жутко стаду. Оленям мнится, что это не просто заря, а истекают кровью два быка, и если они рухнут замертво, то надо бежать, бежать и бежать от этого проклятого места как можно быстрее и дальше. А море грохочет, разбиваются о земную твердь ледяные ядра, и рвет в клочья черные тучи пронзительный ветер. Важенки трепетными носами улавливают запах разгоряченных самцов и ждут, ждут, ждут победителя, ждут страшных, но безумно желанных событий.
Рванулся белый олень, поднялся на ноги. Изловчился и серый олень, вот и он уже на ногах. И закружились быки, с треском ломая друг другу рога. Трудно понять, кто из них в конце концов окажется победителем. А полоска зари между тем выцветает. Море грохочет, и свистит в рогах оленей ветер. Вдруг пошел косой мокрый снег, залепляя оленям глаза. И уже не видно, каков исход поединка.
Об этом исходе узнали только люди. Лежал на боку серый олень, а белый пригибал его голову к самой земле, и рога их по-прежнему не могла разъединить никакая сила.
— Ты посмотри, кого уложил наш Сын! — восторженно воскликнул Брат медведя.
— Попробуем расцепить, — сказал Брат оленя.
Долго трудились люди. Наконец расцепили соперников. Брат медведя попридержал за рога серого оленя. Брат оленя — белого.
— Разбегайтесь в разные стороны! — крикнул Брат
медведя и страшно гикнул. И добавил озабоченно: —
В такую темень и волка легко проглядеть.
Мужчины разошлись каждый в свою сторону, напряженно вглядываясь в темень. Ревели самцы, находясь во власти темной силы гона. Тревожно хоркали самки, вдруг пускаясь в стремительный бег, не понимая того, что от закона природы не убежишь. Самцы умудрялись и во тьме схватываться друг с другом.
Сын потерял интерес к своему сопернику. И тот уже был готов признать себя победителем. Серый олень неутомимо отбивал в сторону косяк важенок, гоняясь то за одной, то за другой, вожделенно хоркая...
Ревел серый олень, тяжко дышал, высоко вскидывал передние ноги, становясь на дыбы. Обезумев от страха, олениха по кличке Дочь вечера металась из стороны в сторону, постепенно затихая от чувства обреченности. Но взревел совсем рядом другой олень, в котором Дочь вечера узнала Сына.
И снова столкнулись соперники, бешено храпя и разметая в стороны снег, землю и камни. Дочь вечера чуть отбежала и замерла, дожидаясь в оцепенении исхода поединка.
Серый олень упал на колени, какое-то время он был неподвижным и вдруг рванулся в сторону, уклоняясь от схватки. Фыркнув, он встряхнулся и, закинув рога на спину, помчался к стаду, вспомнив, что слишком надолго покинул свой гарем. Сын бросился вслед за ним, но тут же круто развернулся и начал теснить к скалам крутого холма Дочь вечера с той же клокочущей яростью, с какой только что теснил ее серый олень. И важенка заметалась в страхе, не понимая, что случилось с ее другом. Ведь он был тем оленем, с которым она вместе росла, вместе мчалась по тундре, с которым часто затевала свои оленьи игры. Но сегодня он был страшным, и шел от него незнакомый запах. Это пугало важенку, но и манило к нему, и она уже не чувствовала боли от его копыт, ждала событий, оглушенная звоном собственной бунтующей крови, ждала, покорная и неподвижная.
А косой снег хлестал и хлестал, словно скрывая от мира плотной завесой великую тайну продления жизни. Снег хлестал и хлестал, и был он чист, как само подтверждение чистоты двух живых существ, род которых уже насчитывал миллионы лет. Они были сильными и яростными в своей жизнеспособности, они были истинными детьми природы, послушными ее вечному зову.
А когда снежные тучи ушли дальше на север, небо прояснилось, разлился лунный свет, стали видны звезды. От камней горной террасы протянулись длинные синие тени. Снег преобразил тундру. Пространство, отчетливо видимое при свете луны, как бы раздвинулось, все вокруг излучало свежесть и первозданную чистоту. И два оленя, белый и серый, мирно паслись, добывая корм из-под снега.
Думы Брата оленя
В пору оленьего гона точно так же, как в пору отелов, Брат оленя большую часть суток проводил в стаде. Был он человеком, знающим многое из того, что должно строго поддерживать жизнеспособность стада: опыт его предотвращал зло кровосмешения оленей, зло незрелого семени, зло бесплодия. И все-таки в нем, кроме мудрости пастуха, просыпалась и мудрость философа, которого неизменно волнует тайна жизни, тайна не просто физиологической ее завязи, нет, он приходил еще к высокой мысли о том, что в малом и смертном проявляется великое и бессмертное, завязываясь в нерасторжимый солнечный узел вечного. Наблюдая за торжеством плоти в брачную пору животных, Брат оленя славил тело, благословляя его неукротимость. Он был убежден, что и тело животного и тело человека не может быть презираемым хотя бы уже потому, что оно способно на сотворение жизни. Тело само по себе, по мнению Брата оленя, не что иное, как маленькая вселенная, повторение ее. И не случайно кровь красная, как солнце в небе, как проникновение его лучей во все сущее. А весь срединный мир, каким является Земля, в свою очередь, тоже тело, рожденное солнцем. Здесь нет ничего лишнего, ничего ненужного, как не может быть ненужной рука для человека, крыло для птицы, лапа для зверя. Стало быть, и ты здесь не лишний, мало того, совершенно необходимый. Возможно, именно ты являешься глазом чего-то огромного, связанного в единый солнечный узел. И если ты замкнут только в себе, если ты считаешь, что тело — это всего лишь твоя утроба, если ты насыщаешь его, тело, пищей лишь для утробы, но не для духа, рано или поздно ты станешь отторгнутой от солнечного целого частицей, и оно, это целое, прогонит тебя, кар; человек прогоняет дурной сон. И если при этом ты все-таки будешь по-прежнему дышать как живой, тебя все равно измучает тоска изгнанника, тебе будет холодно даже под солнцем, твой глаз назовут дурным, а помыслы неразумными.
Вот так или примерно так размышлял Брат оленя, внимательно наблюдая за стадом, чувствуя себя участником великого праздника сотворения жизни. С этими думами он и подошел к двум оленям, отбившимся от стада. Брат оленя, конечно, сразу понял, что произошло между ними. И здесь он не посмел бы по праву распорядителя гона сказать свое категоричное «нет» оленю, от которого мог бы появиться белый олененок — существо иной сути. Пусть и такой олень появляется время от времени. Не в каждом существе иной сути дано людям угадывать Волшебного оленя, возможно, это происходит один раз в тысячу лет, но все-таки происходит! Не всякий человек способен прийти к такой догадке, однако он, Брат оленя, сумел это сделать — угадал Волшебного оленя и оберег его от всех напастей.
С тех пор прошло четыре с половиной года. И не только Брат оленя, но и многие островитяне с волнением все это время наблюдали за Сыном, не однажды спасали его от гибели, случалось, тем самым спасали и свою душу, сумев подняться над мелочным, темным, недобрым.
Вот об этом и думал Брат оленя, глядя на Сына. Ему очень хотелось сейчас называть его полным именем — Сын всего сущего. И то, что этот удивительный олень участвовал в празднике сотворения жизни, было для Брата оленя добрым знаком, несмотря ни на что. А ведь мало было сказать, что положение на острове складывалось неблагополучно. К удивлению островитян, Томас Берг в двух других стойбищах провел какой-то неразумный забой оленей и уже уничтожил два огромных стада. Не значит ли это, что завтра хозяин доберется и до их стада? Не случится ли так, что на острове скоро не останется ни одного оленя?
Брат оленя сделал несколько медленных шагов к Сыну. Он знал, что во время гона самцы неспокойны и особенно не выносят человека. Но Сын... Сын всего сущего, похоже, узнал пастуха и лишь настороженно вскинул голову, как бы спрашивая: так что же случилось?
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
И ЗАЖЕГ КОЛДУН ЕЩЕ ОДИН КОСТЕР
Томас Берг действительно уничтожил два стада, отправляя туши убитых оленей на Большую землю. Наступил такой день, когда он прибыл и в стойбище Брата оленя, всех пугая своим мрачным видом. Хозяин прятал глаза под крышей жестких бровей, стараясь не встречаться взглядом с людьми. Ел оленье мясо в чуме своего главного пастуха с таким видом, будто, кроме него, здесь никого больше не было. В чум вошел Леон.
— Скажите, господин Берг, что ждет пастухов? —
спросил он не без вызова. — Здесь вкралось подозрение,
что вы сворачиваете ваше оленье хозяйство...
Берг какое-то время смотрел на Леона неприязненным взглядом.
Советовал бы вам, молодой человек, помолчать, — раздраженно ответил он, — у меня и без вас на душе полярная ночь.
Между прочим, душа есть не только у вас.
Берг предпочел больше не замечать Леона. Повернувшись к Брату оленя, он сказал;
— Пойдем-ка потолкуем один на один.
Никто не знал, о чем говорили Брат оленя и Берг. Это еще больше внушало жителям стойбища тревогу. На второй день, к всеобщему удивлению, Берг пригласил Брата оленя и Брата медведя в непонятное для островитян путешествие на личном вертолете, который служил ему верную службу в огромном оленьем хозяйстве. А лететь предстояло к соседнему острову, именуемому здесь не без страха Бессонным чудовищем. Он был невелик, этот остров. На северной его оконечности возвышался угрюмый скалистый мыс, действительно похожий на вскинутую голову чудовища.
Через полчаса путешественники уже бродили по острову. Холмистая тундра, обильно покрытая нетронутым ягелем, переходила по мере приближения к мысу в невысокие горы.
— Ягель хорош! — с излишним воодушевлением воскликнул Берг. — Нам надо посмотреть, есть ли здесь места, защищенные от ветра, не померзнут ли оленята в пору отела?
— Ни одна олениха на этой земле не сможет отелиться, — мрачно сказал Брат медведя.
— Придет пора, отелется как миленькая, — пытался шутить Берг.
Снова полетели на вертолете над островом. Горные распадки, те, что были поближе к мысу, судя по всему, могли быть достаточно защищенными от ветров. Осталось выяснить, есть ли там ягель. Вертолет приземлялся еше дважды.
— Как по-вашему, привольно будет здесь стаду, допустим, в полтысячи оленей? — спрашивал Берг с прежним пафосом деятельного человека, захваченного чрезвычайно важной идеей.
— Лучше бы стадо медведей паслось на этой хребтине Бессонного чудовища. Тогда я, может, и согласился бы жить здесь пастухом, — невесело пошутил Брат медведя, оглядывая с непреходящим суеверным страхом горный распадок...
Переночевали в вертолете. Затем еще один день изучали остров. Берг пошучивал, дескать, он не может простить себе, что такая удобная земля для оленей до сих пор пустовала. Пока умалчивал Берг о том, что высшие власти, разумеется, за вполне выгодную компенсацию предложили ему очистить остров от людей и оленей, поскольку землю эту облюбовали военные. Бергу было трудно расстаться со своим богатым хозяйством, и потому он пытался оставить за собой лучшие пастбища острова, отделенные от остальной его части горным хребтом. Вот почему Берт решил полтысячи отборных оленей переправить теплоходом на соседний остров, заодно сохранить работников, цену которым он знал прекрасно. Придет такая пора, когда они, возможно, вернутся с оленями на родную землю, постепенно восстановят оленье поголовье, и все будет как нельзя лучше. В конце концов, пусть не с прежним размахом, но он будет вести оленье хозяйство на другом острове, надо только убедить пастухов, что это все-таки выход в их бедственном положении, приучить к мысли, что здесь не так уж и плохо.
И только перед тем как отправиться в обратный путь, Берг до конца раскрыл пастухам свой замысел. Брат оленя ничего не ответил хозяину. Он долго смотрел в морскую даль, и. на лице его вместе с ожесточением отражалась такая печаль, что Брат медведя сказал Бергу:
— Ты посмотри в лицо его и скажи, сможет он хоть один раз на этой проклятой земле улыбнуться?
— Не терзай мне душу, — угрюмо ответил Берг.
— А теперь посмотри в мое лицо! — закричал Брат медведя. — Посмотри и ответь: не прибавится ли на этой земле еще один камень...
Когда прилетели на родной остров и приземлились в полумиле от стойбища, увидели, что чумов в нем стало вдвое больше, чем прежде. От стойбища к вертолету бежали люди. Позади всех шли не спеша колдун и Брат скалы.
— А эти почему здесь? — недоуменно спросил Брат медведя и глянул сердито на Берга. — Зачем ты их сюда переселил?
— Они сами переселились. Разбирайтесь, как знаете, тут моя власть кончается...
Берг тотчас улетел в другое стойбище. Теперь на острове вместо четырех стойбищ осталось всего два. Люди прекрасно понимали, что в этом слиянии нет ничего хорошего, но коль скоро такое случилось, необходимо было, как требовал обычай, зажечь костры праздника добрососедства.
Над островом разлилась необычайная тишина с какой-то редкой в осеннюю пору теплынью. Люди знали, что после такой тишины и такого тепла обычно разражается буря. И солнце, подглядывающее в багровую щель заката, как бы старалось внушить человеку тревожную мысль: мол, не обманывайся, не впадай в благодушие, не размягчай себя, скоро будет все иначе, готовься к самому худшему — приближается буря.
А тут еще не давали покоя вести о том, что Берг намерен переселить всех островитян на землю Бессонного чудовища.
Тихо переговаривались между собой люди, сидя у костра. Немногие из участников этого печального праздника бывали на острове Бессонного чудовища, однако все знали мрачную легенду о нем, по которой выходило, что там рождаются самые недобрые духи, там же замышляют они, собравшись у костров, свои коварные проделки, которыми обычно досаждают людям, живущим на соседних островах.
— Когда вы бродили по спине Бессонного чудовища... угли от костра или само кострище нигде не заметили? — наклоняясь к уху Брата медведя, вполголоса спросил Брат кита.
— В одном месте я споткнулся и плюнул с досады. И камень вроде бы зашипел... наверное, был раскаленный...
Брат орла, подслушавший этот разговор, громко засмеялся. Брат кита дал ему увесистый подзатыльник. Юноша втянул голову в плечи, отодвинулся подальше от костра, конфузливо улыбаясь.
Вытащив из замшевого мешочка косторезные инструменты, Брат медведя принялся вытачивать из оленьего рога фигурку, в которой все угадывали Чистую водицу, Это стало страстью убитого горем отца. Фигурка Чистой водицы многими теперь возводилась в степень амулета.
Так вот и шел этот праздник доброго соседства двух объединившихся стойбищ: в тихом разговоре, в печальном чаепитии, вызывая у его участников чувство единения перед грозящей опасностью; и наверное, праздник этот принес бы им душевное облегчение, если бы не появился из тьмы колдун.
Всмотревшись в людей, сидящих у костра, колдун вернулся в свой чум, выволок из него на полозьях чучело росомахи, установил его у входа и сказал, обращаясь к Сестре куропатки:
— Мать Сестры росомахи, посмотри вон туда! Хорошенько всмотрись... Не видишь ли ты, как твоя дочь, которую ты называла Чистой водицей, нашептывает своей властительнице на ухо сказку? Запомни ее новоеимя — не Чистая водица, а Сестра росомахи...
Сестра куропатки напряженно смотрела в сторону чучела росомахи, и глаза ее наполнялись страхом и надеждой, словно она и вправду ожидала увидеть хотя бы смутную тень Чистой водицы.
Брат медведя, выронив косторезные инструменты, переводил взгляд то на жену, то на чучело росомахи, и в лице его, кроме страха, было столько страдания, что на него тяжко было смотреть.
— Что же ты не радуешься, Брат медведя? Или готов отвергнуть дочь лишь потому, что она сменила имя?
Ну покличь ее, покличь! Назови Сестрой росомахи, и она подойдет, невидимая и бесшумная, к тебе. Ты почувствуешь, как она легкой ручонкой погладит твои волосы...
Колдун наклонился над Братом медведя, провел ладонью по его волосам. Увидев на оленьей шкуре среди косторезных инструментов фигурку Чистой водицы с продетым в нее ремешком, он поднял ее, надел себе на шею. Это была воистину искусная работа. Чистая водица, чуть запрокинув голову, как бы смотрела на солнце или на летящую стаю лебедей.
— Не подаришь ли ты мне эту фигурку? — миролюбиво попросил колдун. — Пусть она будет и моим амулетом, как у всех вас.
И вдруг, осененный внезапной догадкой, колдун повернулся к чучелу росомахи, подбежал к нему, сорвал с себя амулет. Повесив на шею чучела фигурку Чистой водицы, торжественно сказал:
— Вот ее достойное место! Я вам говорил, что Чистая водица, а по новому имени Сестра росомахи, должна стать хранительницей Дочери всего сущего. Отныне каждый, кто носит такой амулет — хочет он того или не хочет — становится человеком, поклоняющимся росомахе!
И онемели люди. Кое-кто уже готов был сорвать с себя амулет. Но ведь это был образ Чистой водицы! Бесконечно дорогой образ! Все повернулись в сторону Брата оленя, у которого тоже был такой амулет: что он скажет?
Долго смотрел в огонь костра Брат оленя, и людям уже казалось, что он не знает, как ему быть. Колдун торжествующе усмехался.
— Брат орла, не скажешь ли мне, чем набито чучело росомахи? — вдруг спокойно спросил Брат оленя.
— Сухой болотной травой! — воскликнул юноша. — Я заметил, левый бок у нее продырявился и оттуда торчит трава...
— Ну как же это ты поленился починить чучело? — с притворным благодушием пожурил Брат оленя своего противника. И настойчиво поискав встречи с ускользающим взглядом колдуна, спросил: — Не считаешь ли ты, что наши головы тоже набиты сухой болотной травой?
— То, что стало внутренней сутью моей росомахи, это уже не трава...
— А что же?
— Это я сам. Это моя воля к власти над вами. Там каждая травинка шепчет: как хочет Брат луны, так именно и должно быть!
Брат оленя, иронически усмехаясь, продул трубку и только после этого ответил:
— Твои мысли шелестят, как сухая трава. Мертвые мысли, облитые мертвым светом луны. В них нет ни искорки солнечного, что называется истиной.
Протянув трубку своему другу, который снова принялся вырезать из кости фигурку Чистой водицы, Брат оленя участливо улыбнулся ему, потом подошел к чучелу росомахи, снял с нее амулет и сказал:
— Вы, конечно, помните, как я победил Брата луны
в поединке на арканах.
И люди обрадовались возможности освободить себя от напряжения.
— Помним!..
— Все помним!..
— О, это было на что посмотреть!..
— Ты зря тогда пощадил его!
— Тогда я действительно пощадил Брата луны. Объявил праздник великодушия и не сжег на своем костре его аркан и вот это вонючее чучело. Но я хочу спросить у вас: согласны вы, чтобы я сжег чучело сейчас, немедленно?
И закричали люди:
— Да, мы согласны!..
— Сжечь!
— В огонь это проклятое чучело!
Конечно, это был настоящий бунт. Вслушиваясь в голоса людей, колдун подумал о том, что ему надо покинуть это стойбище, благо, на острове есть еще одно. Какое-то время он стоял неподвижно и вдруг бросился к своему чуму.
— Кажется, полоумный надумал что-то еще, чтобы
нас устрашить, — насмешливо сказал Брат совы.
А колдун вытащил чемодан из чума, раскрыл его, извлек несколько книг, тетрадей. Полистав некоторые из них, швырнул наземь, опять вошел в чум, но тут же появился с канистрой, облил чум керосином. И зажег колдун еще один костер. Резкий запах керосина и горящих шкур распространился в воздухе. Залаяли собаки. А люди молча, с бесстрастным видом смотрели на горящий чум, благо он стоял в стороне от стойбища.
— Пусть, пусть все это сгорит! — кричал колдун, бросая в огонь тетради и книги. — Да будет благословенным всеочищающий огонь!
Клубился черный дым, рвались к небу языки пламени, летели искры. Брат луны с трудом оторвал взгляд от этого зрелища, оглядел оценивающе жителей стойбища, которое покидал навсегда.
— Я еще подумаю, кого из вас взять на остров Бес
сонного чудовища для иной жизни, — угрюмо сказал
он. — Там далеко не каждый из вас будет мне нужен...
Колдун швырнул в огонь опустевший чемодан. Погрузив на нарту чучело росомахи, прикрикнул на собак. Повизгивая, два пса, похожие на росомах, понесли нарту по снежной тундре.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
СТРАННЫЕ ИДОЛОПОКЛОННИКИ
Луна излучала стужу, а душа Брата оленя излучала тоску: никого у него не осталось, кроме вот этого оленя, которого он когда-то назвал Сыном всего сущего.
Сына может иметь только живое. Значит, все живое в ответе за собственного сына. И те вон люди, которые ходят с оружием за колючей проволокой, охраняя занесенные снегом дома, склады, ракеты, нацеленные в небо, они тоже в ответе за Сына. Между тем они уже не однажды выходили за пределы, огороженные колючей проволокой, и стреляли по оленям. Они могли убить и Сына. Они могли стать сыноубийцами. Эти люди в каждый миг способны запустить смертоносные ракеты. Тогда они могли бы убить не только Сына всего сущего, но и все сущее на земле... Возможно, что у них и не такие ракеты, чтобы погубить все сущее, но это все-таки ракеты — идолы смерти...
Пришельцы были; похожи на каких-то странных идолопоклонников, которые поклонялись идолам, устремленный остроконечными головами в небо. Жрецы идолопоклонников произносили заклятья, которые у них назывались командами. Звучали эти заклятья резко и властно, и в голосах жрецов слышалось нечто такое, что можно было понять как злой умысел, направленный против самого неба с его трепетно мерцавшими звездами. Идолопоклонники все разом поворачивались то в одну, то в другую сторону, четко шагали нога в ногу, и, глядя на них, можно было понять, что они совершают ритуальные действия.
А маленькое северное племя покидало свою родину и переселялось на остров Бессонного чудовища, где они и шагу не могли ступить без смятенья, преследуемые суеверным страхом.
Да, Томас Берг переселил на соседний остров всех своих пастухов и пятьсот оленей. Считал себя переселенцем и Брат оленя. Однако он все еще оставался на родном острове с четырьмя пастухами и полсотней оленей.
Главный чум его был перевезен, а здесь он жил в запасном. Тут же стояли запасные чумы Брата медведя и Брата совы.
Все равнины острова, на которых, совсем недавно паслись тысячи оленей, теперь простреливались снарядами пришельцев. По острову с ревом мчались танки, какие-то диковинные машины; с вертолетов и самолетов падали бомбы, сотрясая взрывами скалы гор и морские льды. Единственным относительно безопасным местом оказалось небольшое пространство возле военной базы, огороженной колючей проволокой. Здесь не рвались снаряды и бомбы. Но здесь все наглее вели себя пришельцы — странные идолопоклонники, превыше всего чтившие своих идолов. Брат оленя оставался именно здесь, он пытался бороться за право жить на родной земле. Он знал: Томас Берг все еще надеялся, что ему разрешат владеть половиной острова. Не покидал Брата оленя в беде и Ялмар Берг, стараясь защитить интересы маленького северного племени. Считалось, что на острове нет базы иностранной державы, однако иностранцы здесь все-таки были в качестве военных специалистов, которые испытывали оружие в заполярных условиях. «Полигон, всего лишь полигон, а не база», — успокаивали общественность те, кто изгнал с острова его коренных жителей. Но Ялмар Берг в своих статьях спрашивал: «А какая тут разница для тех, кто изгнан?»
Брат оленя на аэросанях, принадлежавших Томасу Бергу, время от времени навещал остров Бессонного чудовища, стараясь успокоить переселенцев, тем более что колдун совсем обезумел в своем стремлении властвовать над ними. Несколько раз он преодолевал на собаках пространство между двумя островами, бродил вокруг военной базы, вызывая подозрение у часовых. Однажды его задержали, но вскоре отпустили, убедившись, что дело имеют с безумным: пусть местные жители возятся с ним сами — не помещать же его в свой госпиталь.
Да, на острове осталось пятьдесят оленей. Выходили из-за колючей проволоки пришельцы, вскидывали автоматы, чтобы подстрелить одного-двух оленей, но вставал перед их глазами невозмутимый, суровый человек в малице и волчьем малахае и точно бы закрывал грудью оленей. Пришельцы ругались, обзывали аборигена дикарем, однако стрелять не решались. Брат оленя облегченно вздыхал, подходил к Сыну, гладил его, разговаривав, как с человеком, изливая ему свою тоску и горе. A горе случилось у Брата оленя еще до того, как племя его изгнали с родной земли.
Все началось с того дня, когда Леон покинул остров.
— В нем проснулся зов муравья, — однажды сказал колдун Гедде, — Он тоскует по жизни муравьиной кучи, которая называется человеческим сообществом...
Гедда сидела на ворохе оленьих шкур за шитьем. В руках у нее была уже почти готовая летняя малица для Леона. «Износит ли он эту малицу?» — с тоской думала она. А колдун не унимался:
— Я был не слишком точным в предсказании, когда именно ты понесешь от Леона. Но теперь вижу, что ты все-таки забеременела.
— Уйди от меня, колдун! — не столько гневно, сколько умоляюще воскликнула Гедда.
— Не уйду, пока не выскажу прорицание... Леон уйдет, а ты родишь своего мучителя...
— Ну что, что тебе от меня надо? — уже в отчаянии спросила Гедда. И вдруг как-то непостижимо быстро взяла себя в руки, глаза ее засветились, словно она пришла к счастливейшей догадке. — Послушай, колдун, послушай... Леон для меня подарок судьбы! Даже если бы он был моим всего одно мгновение, мне этого хватило бы на тысячу лет... Возможно, что я скоро пойму, что он и был у меня всего лишь одно мгновение... Но все-таки был, был!
В глазах колдуна, казалось, на какое-то время отступило больное и мутное. Он смотрел на Гедду и молчал, будто боялся ее спугнуть: чем-то она его искренне на миг покорила.
Не сказав больше ни слова, колдун ушел. Уронив безжизненно руки, Гедда замерла. Ударил порыв ветра. И только после этого Гедда заметила, как все переменилось вокруг. А ведь только что светило круглосуточное солнце, струился над тундрой прогретый воздух, порождая то удивительное марево, когда человеку кажется: это струится твоя собственная душа, переполненная благодушием и спокойствием, И вдруг поднялся ветер, нагоняя на остров тяжелые, черные тучи. Наливались густой синевой горные хребты, вечный снег, еще недавно так щедро излучавший отраженный его белизной солнечный свет, точно бы вылинял, потеряв свое ослепительное свечение. Тучи наплывали черной массой, как дурной сои, как помрачение на больного.
На рейде загудел теплоход, который стоял у острова двое суток, Гедда порывисто поднялась с таким чувством, будто гудок возвестил ей о какой-то страшной утрате. «А где Леон?» — безотчетно спросила она себя.
Гедда знала, что Леон еще неделю назад с почтой, доставленной на вертолете, получил письмо. Гордость не позволяла ей спросить, что было в том письме, а Леон молчал, становясь еще более мрачным.
Гудел на рейде теплоход. Вот он развернулся и взял курс в сторону Большой земли. Гедда провожала теплоход взглядом, и что-то заставило ее поднять прощально руку.
— Ты что так взволнована? — услышала она голос Сестры горностая.
— Мне почему-то кажется, что Леон там, на теплоходе, что он нас покинул...
— Ты с ума сошла! — Сестра горностая, прижав руки к груди, сделала несколько стремительных шагов, как бы пытаясь догнать теплоход, но, споткнувшись о камень, остановилась.
Прощание Леона с островом
А Леон действительно уплывал на теплоходе. Совсем недавно он получил письмо от Макса Клайна по кличке Зомби. Все эти годы Клайн возглавлял группу «этнографов», подчиненную Стайрону. Власти проявили повышенный интерес к «этнографам», и Леон понимал, в чем тут причина. Для него было совершенно очевидным, что научные исследования — это лишь прикрытие, ширма. Зомби в письме выражал надежду, что Леон и Мария представят со своей стороны убедительные доказательства честной и чистой работы группы «этнографов». Зомби позволял себе и туманные угрозы; «Полагаясь на твою мудрость, дорогой Леон, я бы тебе посоветовал убедить Марию стать благоразумней; пусть она выступит на нашей стороне и заставит замолчать своего дражайшего супруга Ялмара Берга, который не один раз очень лихо прохаживался на наш счет. В противном случае неминуем высший гнев, а что это значит, ты должен догадаться...»
Надо было как можно скорее увидеть Марию и Ялмара. Надо было спешить, пока не поздно!
Уплывает остров. Отторгается от Леона какая-то часть его души. Думал ли он, когда впервые вступил на этот клочок земли, затерянный в Ледовитом океане, что так глубоко сроднится с ним?! Виднеются конусы чумов, причудливо искаженные миражем. Как высоко поднимает мираж их верхушки! Возможно, сама природа решила показать ему на прощание истинное значение этих примитивных жилищ: смотри, мол, ведь это храмы...
Удалялся остров, постепенно превращаясь в несколько горных вершин, покрытых вечным снегом, остальной своей твердый как бы уходя в пучину океана. И Леону представлялось, что остров тонет, и в криках чаек чудился ему голос матери. Протягивает она руки и зовет, зовет сына... И Брат оленя стоит рядом с ней, глубоко опечаленный, обиженный и даже испуганный: ему не могла не прийти мысль, что Сестра горностая, как это было однажды, может покинуть остров в. поисках сына...
Все меньше становятся остров. Все мучительнее у Леона чувство своей вины перед теми, кто там остался. Вдруг вспомнилась Чистая водица — больная совесть его. Скорее даже не вспомнилась, а представилась точно таком же, как в тот удивительный миг после поединка с Братом скалы... Машет и машет Чистая водица прощально рукой.
А вот и Гедда вскинула над головой руку. «Прости меня, Гедда, — мысленно умоляет Леон. — Я столько всем вам принес зла...»
Остров утонул в море. И похоронил Леон в душе что-то бесконечно дорогое. А через сутки он уже стоял перед дачей. Ялмара и Марии...
Макс Клайн с безобидным видом самого невинною существа собирал цветочки неподалеку от дачи. Однако он нет-нет да оглядывался, напряженно изучая обстановку... Ялмара Берга дома не было. Мария одна, если не считать ребенка. Удивительно, как она прекрасна! Это мучило Макса Клайна еще тогда, когда они работали вместе. Пусть в шутку, но он не раз признавался ей в любви. И вот теперь он должен «убрать» ее. Сложна жизнь. Непостижимо сложна. Что поделаешь, если Мария слишком много знает и, судя по всему, не желает забывать. Не желает... Вот так рассуждал Зомби. Нет, ему было непросто все это сделать, он еще не был идеальным зомби. Он по-своему мучился. Он собирал и собирал цветочки в букетик и не видел Леона. Впрочем, и Леон пока не видел его.
Мария сидела на скамеечке у клумбы, а возле нее малыш поливал из лейки цветы. «Это и есть Освальд, — успел подумать Леон. — Как он похож на Марию».
Леон уже хотел кашлянуть, чтобы обратить на себя внимание Марии, как вдруг заметил Зомби. И самым страшным было в этом мгновении то, что Леон уловил, как Зомби взвел пистолет и сунул в карман куртки.
— Здравствуй, Мария! — неестественно весело воскликнул Зомби и протянул ей букетик цветов.
Мария резко повернулась, и на лице ее отразилось смятение.
Бог ты мой, неужели мыслимо такое, чтобы протянуть букетик цветов, а потом... Что будет потом?
— Зомби, не смей! — крикнул Леон.
Мария увидела пистолет в руках Зомби. Цветы и пистолет. И растерянность в нагловатом лице Зомби с неприлично красными губами. Он медленно поворачивался в сторону Леона. И вдруг, сунув пистолет в карман, Зомби бросился бежать. Он, кажется, даже обрадовался, что не выстрелил в Марию. Цветы, пистолет — глупо, нелепо. Выходит, бессознательно все свел к идиотской попытке запугать Марию? Выходит, дрогнул, струсил? А тут еще этот безнадежно влюбленный! Зачем он бежит? Или самой судьбе угодно, чтобы он, Клайн, все-таки сегодня убил человека и оправдал свою кличку — Зомби?
Леон задыхался от стремительного бега и ненависти. Он должен, должен настигнуть Зомби! Он должен постигнуть нечто большее, чем Зомби! Ему необходимо преодолеть какой-то непомерно высокий барьер, после чего станет все ясно и определенно. И самое главное — после этого он сможет надежнейшим образом оберечь Марию… Как?! Вот это и есть самый главный вопрос. Необходим ответ, ему необходимо понимание. Вот она — спина Зомби. Еще немного, и Леон схватит его, рванет на себя и заглянет ему в глаза. Нет, Зомби не посмеет стрелять, он еще далеко не идеальный Зомби, иначе бы он не оставил Марию в живых. А если и выстрелит, если случится такое, то... «То он тогда уложит тебя наповал», — вдруг оглушила Леона своей трезвой беспощадностью запоздалая мысль. И Леон остановился растерянный, униженный тем, что его вмиг сморило осознанное чувство смертель-
ной опасности. «Черт с ним, пусть бежит. С Зомби надо не так. Надо к Ялмару. Он знает, что следует делать дальше». И Леон уже готов был повернуть назад, к Марии. Да, да, ее надо успокоить. Скорее к Марин! Но что это? Его, кажется, кто-то ударил в грудь. Кто? Зомби? Как? Ведь он далеко... Не знал Леон, что это выстрел Зомби ударил его в грудь. И поплыла земля под ногами Леона. И это была уже не земля, а море. И тонул, тонул в море остров... Кто там машет и машет рукой? Чистая Водица? Гедда? Мария? Да, да, Мария, Мария, Мария... Нет, это мама все машет и машет рукой. А остров все тонет и тонет...
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
ЛУНА ИЗЛУЧАЛА СТУЖУ...
Луна излучала стужу, а душа Брата оленя излучала тоску. Разливалась его тоска во вселенной, куда только мог проникнуть взгляд. Брат оленя оглядывал вселенную, отыскивая в ней именно то, что напоминало бы ему любимую женщину. Она жила в его душе, стало быть, она жила и во вселенной. Одни звезды напоминают ее глаза, когда она была грустной, другие — когда бывала веселой и озорной.
Сын всего сущего, кажется, опять направился к скале, на которой так упорно вот уже которые сутки пытается оставить свою тень. Или это навязчивый сон? Хорошо, что Брату оленя есть с кем бродить по снежной тундре и думать о Сестре горностая. Когда ее не стало, белый олень, как уверял Брат совы, высоко поднял голову и тоскливо затрубил. Потом он начал бегать по тундре как безумный, с хрипом и тяжким стоном, очень похожим на стон человека. Так уверял Брат совы — он пас в тот день оленей. Возможно, все это ему показалось. Возможно. Но почему? Разве Сын не Волшебный олень?
То было в летний ненастный день, который показался Брату совы бесконечно долгим. Невыносимо донимал гнус. Брату совы надоедал все один и тот же комар, которого он никак не мог убить. Пищал комар у самого уха. Ну, комар как комар, а вытягивал душу. Правда, это, вероятно, был все-таки не совсем обычный комар. Брату совы подумалось, что уж не злого ли духа послала ему сама смерть в образе этого проклятого комара. А скорее всего старик предчувствовал несчастье и потому так вот неспокойно было ему. А несчастье уже случилось, несчастье с Сестрой горностая...
Как только стало известно, что Леон уплыл на теплоходе, Сестра горностая засобиралась в дорогу. Брат оленя был в стаде. Он вместе с Томасом Бергом отбирал пятьсот оленей для переселения. Всего пятьсот. Остальные должны были идти на забой. Люди прощались со стадом. Люди прощались с родной землей, люди со страхом думали о переселении на остров Бессонного чудовища. Стадо на этот раз было далеко от стойбища, и Брат оленя не появлялся в родном чуме трое суток. На четвертые сутки Брат медведя осмелился сказать ему об исчезновении Леона и Сестры горностая: с этой печальной вестью явилась в стадо Сестра куропатки. Брат оленя долго смотрел в океанскую даль. И вдруг, вскинув кверху лицо, завыл по-волчьи. Берг недоуменно смотрел на Брата оленя, гадая: уж не сошел ли человек с ума от горя, что вынужден покидать родную землю?
— Что с ним? — спросил Берг у Брата медведя.
— Беда, — печально ответил пастух и не стал ничего пояснять.
Брат оленя, не переставая завывать по-волчьи, шагал слепо, порой спотыкаясь о кочки. Пастухи со страхом и печалью смотрели ему вслед. Берг почувствовал, что в стаде нарастает тревога, и догадался: олени понимают, что с самым главным их покровителем случилась беда. И закружились олени в неудержимом беге. Гудела земля от топота их копыт, слышался треск рогов, кричали пастухи, успокаивая стадо.
Восхищенно и печально смотрел Берг на разволновавшееся стадо. Тоска не покидала его. И еще мучило чувство вины: ведь как бы там ни было, а он предал этих оленей,, предал самого себя, предал вон того человека, который идет в сторону моря и воет по-волчьи. Можно, конечно, рассердиться: что, мол, за чертовщина, пристало ли человеку выть волком? Но что поделаешь, если Томасу Бергу и самому впору завыть волком от тоски. Повернувшись к Брату медведя, он снова спросил:
— Так что же произошло?
— Беда, — повторил свой прежний ответ Брат медведя, глубоко затягиваясь из трубки. После долгого молчания наконец пояснил: — Покинул остров Леон. За Леоном улетела на Большую землю Сестра горностая. А Брату оленя жить без нее — все равно что затянуть на шее аркан.:.
Сестру горностая Брат оленя нашел через сутки в доме Гонзага, в комнате прислуги. Жена была вся во власти злого духа Оборотня. Покачиваясь, она спрашивала, ни к кому не обращаясь:
— Где мой сын? Умоляю, скажите, скажите, где мой сын?..
Брат оленя медленно подошел к жене, присел перед ней. на корточки, глядя в глаза сочувственно и с бесконечной преданностью. Да, он имел право ее упрекать и даже ругать за то, что она еще раз нарушила клятву и поддалась власти злого духа. Но на этот раз Брат оленя не смел даже сердито нахмуриться. Выкурив трубку, он тяжко вздохнул и сказал:
— Пойдем в дом Берга.
Сестра горностая с огромным усилием старалась понять, о чем говорил ей муж, словно была глухая. Наконец поняла, согласно закивала головой, поискала рукой под столом баул со своими вещичками.
Еще двое суток жили Брат оленя и Сестра горностая в доме Берга, где их хорошо знали. Супруга Берга даже пыталась по телефону узнать от Гонзага что-либо определенное о Леоне. Вернулся с острова Берг, попытался дозвониться с той же целью в столицу до Ялмара, но в квартире сына так никто и не подошел к телефону. Сестра горностая металась по комнате, в которой поселили ее с мужем.
— Пусти меня к Ворону! — умоляла она. — Я знаю, где в его доме прячут Леона. Там много комнат и огромный чердак. Однажды я туда забралась и едва не повесилась...
Не скоро Сестра горностая забылась во сне. Брат оленя смотрел на жену и повторял те самые речения о журавле и журавлихе, которыми он поразил ее при первой их встрече.
— Смотрю в твое лицо и вижу, как мучаешься ты, и представляется мне буря. И летят, летят журавли сквозь бурю. Наверное, кто-то древний очнулся во мне и вспомнил ту пору, когда мы были с тобой журавлями.
Сестра горностая стонала, порой вскрикивала, на миг просыпаясь. Брат оленя продолжал свои речения. И, вероятно, сумел успокоить ее, и она спала до утра. Сморил сон и Брата оленя. Но когда он проснулся, Сестры горностая рядом не оказалось. И зашлось сердце Брата оленя. Какое-то время он пытался одолеть дурное предчувствие. Затем почти панически вскочил с постели, выбежал па улицу.
А Сестра горностая поднялась еще час назад, внимательно оглядела комнату, словно что-то с трудом припоминая, и остановила взгляд на бауле, в котором прятала пистолет сына. Прислушиваясь к дыханию спящего мужа, она вытащила из баула пистолет, взвела его, потом снова поставила на предохранитель. Наблюдения за действиями сына, когда он возился с пистолетом, пригодились Сестре горностая в ее мрачном замысле. Сунув пистолет во внутренний карман летней малицы, она решительно направилась к двери. Но вдруг на полпути остановилась, подошла к спящему Брату оленя и какое-то время с горькой улыбкой смотрела ему в лицо. Прерывисто вздохнув, она подошла на цыпочках к двери, прощально оглянулась еще раз на мужа и выскользнула из комнаты с необоримым желанием встретиться с Гонзагом.
Встреча эта состоялась в том самом «зале мудрецов», куда Гонзаг так редко пускал ее. К своему изумлению, Сестра горностая увидела, как Гонзаг, уронив голову на стол, безутешно плакал. Рядом с ним сидел Томас Берг с телеграммой в руках.
— Где мой сын? — громко и четко спросила Сестра горностая, стоя у самого порога.
Резко поднявшись и по-женски заломив руки над головой, Гонзаг воскликнул:
— Луиза, дорогая, нет у нас больше сына! Его убили... И что самое жуткое... он даже не зашел ко мне. Если бы он зашел, я спас бы его...
Сестра горностая шагнула к Гонзагу и, словно наткнувшись на что-то, попятилась, потом посмотрела на Берга. Старик какое-то время выдерживал ее вопрошающий взгляд, полный мольбы, и наконец тяжко кивнул головой, подтверждая страшную весть. Сестра горностая медленно опустилась на пол — так, вероятно, она сделала бы в своем чуме. Раскачиваясь, она твердила сквозь слезы:
— Убили. Убили. Я знала, я чувствовала...
Гонзаг подбежал к Сестре горностая, упал перед ней на колени:
— Луиза, милая, родная моя, прости меня. Я был
подлым, я был зверем, я хотел лишить тебя сына. И вот
сам бог наказал меня...
Тяжело поднявшись, Гонзаг поворачивался то в одну, то в другую сторону, не зная, куда приткнуться, и казнил себя, казалось, совершенно для него немыслимым признанием:
— Это я, я погубил его... Я знаю, как это вышло...
А Сестра горностая, по-прежнему сидя на полу, раскачивалась, что-то приговаривала на своем языке, бесконечно горестное и нежное. Гонзаг резко повернулся к ней и закричал так, что напряглись жилы на его сморщенной шее:
— Это ты, ты виновата! Ты погубила его, проклятая дикарка! Это ты покинула мой дом, стало быть, и родного сына! Волчица и та ни за что не бросит детеныша, а ты, ты бросила! А когда он сам пришел к тебе, не удержала, не уберегла...
— Замолчите, вы! — воскликнул Берг, болезненно притрагиваясь к горлу. — Нельзя же так! Ведь она в конце концов...
Берг не договорил. Он увидел в руках Сестры горностая пистолет. Все так же сидя на полу, она выстрелила в Гонзага. И когда тот повалился, вдруг рассмеялась и через мгновение выстрелила в себя. Потрясенный Берг медленно поднялся из-за стола, не зная, что делать. Первое мгновение он думал, что Гонзаг убит. Однако тот вдруг вскочил живой и невредимый, бессмысленно отряхивая на себе халат.
— С ума сойти... она опять чуть не уложила меня! — Протянув руку в сторону упавшей навзничь Луизы, он спросил: — Она что, покончила с собой? Ну что же вы, посмотрите, наконец! Возможно, еще жива... Надо «Скорую помощь»...
Медленно подошел Берг к Сестре горностая, опустился на колени, нерешительно взял ее за руку, прощупывая пульс. Увидев ее остановившиеся глаза, он тихо сказал:
— Думаю, что «Скорая помощь» уже ни к чему. Впрочем, звоните...
И вскочив, сам устремился к телефону, набрал неверными движениями номер «Скорой помощи».
Заметив, что Берг как будто намерен уйти, Гонзаг панически воскликнул:
— Ради бога, не уходите! Не оставляйте меня одного! Сейчас придут врачи... И полиция должна приехать. Да, да, как же мы это забыли? Надо вызвать полицию...
И застонав, Гонзаг с мученическим видом потянулся к телефону.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
ДО ВСТРЕЧИ, ЗЕМЛЯ, ЧЕРЕЗ ТЫСЯЧУ ЛЕТ
Луна излучала стужу, а душа Брата оленя излучала тоску. Он часто смотрел в ту сторону, где возвышалась гора, где он похоронил Сестру горностая. Было это минувшим летом, в пору, когда уже на какое-то время солнце погружалось в море.
А вот теперь на небе луна излучает стужу, как его душа излучает тоску. На родной земле его осталось всего пятьдесят оленей. Почти все его племя переселилось на остров Бессонного чудовища. А тут хозяйничают странные пришельцы. Они поклоняются своим идолам, они совершают ритуальные действия, прислушиваясь к громким заклятьям жрецов, они гоняют по тундре машины, изрыгающие огонь и оглушительный грохот. Вот так родная земля стала страшнее, чем остров Бессонного чудовища.
Тоскливо, одиноко Брату оленя, хотя его всячески старается развеселить Брат медведя. Но разве теперь возможно его развеселить, даже если за это берется такой человек, как Брат медведя? Хорошо, если бы здесь появился Ялмар. Давно что-то не показывался он на острове, хотя там, у себя дома, кажется, по-прежнему пытается защитить маленькое северное племя, вернуть его на родную землю. Однажды Брату оленя по почте пришла газета с большой статьей Ялмара по этому поводу. Но как было бы хорошо, если бы он сюда явился сам!
Брат оленя подошел к Сыну, заглянул ему в глаза и сказал со слабой попыткой задеть в своей озябшей душе нечто шутливое:
— Не разуверился ли наш Ялмар в Волшебном олене? Что-то давно его у нас не было. А ты затруби, покличь его...
Да, Брат оленя хотел выразить горькое все-таки через шутку: он не хотел всерьез думать, что Ялмар забыл его.
И видимо, сама судьба отблагодарила Брата оленя за веру в Ялмара. Нет, Сын всего сущего не затрубил, но он повернулся в ту сторону, где скрипел снег под ногами именно Ялмара Берга и еще одного человека. Брат оленя проследил за взглядом Сына и замер, не веря своим глазам. Он не сразу узнал Ялмара, который отпустил бороду. Но все-таки узнал. Это был именно он, он! Рядом с ним шел уже знакомый Брату оленя офицер. Видимо, оба они только что сошли с приземлившегося вертолета. Брат оленя не обратил на это внимания: шум моторов на острове теперь умолкал редко. Но это был именно тот вертолет, на котором прилетел Ялмар Берг. И пошел навстречу Ялмару Брат оленя. «Есть, есть еще на свете волшебство!» — говорил он себе, широко улыбаясь. С тех пор как Брат оленя похоронил жену, он улыбнулся впервые. Обнявшись, друзья минуту стояли неподвижно.
Брат оленя все порывался что-то сказать и никак не мог. Громко прокашлявшись, чтобы одолеть излишнее волнение, он наконец шутливо воскликнул:
— Ну и борода! Смотрю и думаю: кто же это — Ялмар Берг или Томас Берг? — И повернувшись в сторону Сына, указал на него: — Узнаешь? Это именно тот самый Волшебный олень...
Ялмар, глядя на оленя, казалось, и дышать перестал.
— Да, да, узнаю... О, какой он стал матерый! Офицер сощипывал с усов иней, участливо наблюдая встречу друзей. Он был офицером армии того государства, которому принадлежал остров, и Ялмар Берг видел в нем прекрасного человека. Пожалуй, то же самое мог бы сказать и Брат оленя, если учесть, что этот офицер часто остепенял пришельцев, которым хотелось бы поохотиться на оленей: он не был похож в своем поведении ни на одного другого пришельца.
— Мы с тобой потолкуем! — пообещал Ялмар, направляясь с офицером на базу. И уже издали, подняв руку, добавил: — Нам есть о чем поговорить! Мы еще прокатимся на Волшебном олене!..
Это и есть твоя изреченность (Если идти от легенды)
Волшебный олень встал между луной и горой и замер. Тень от пего на скале была неподвижной. Густая, четкая тень, будто наскальный рисунок. И вдруг почувствовал Волшебный олень, что появился Хранитель. Погладил Хранитель солнечными руками оленя и печально сказал:
— Я предчувствую, что скоро произойдут очень скорбные события. Вот почему я тоже хотел бы особенным глазом всмотреться в твою тень на скале. Как знать, возможно, давным-давно именно на этой скале был нарисован олень. Смыло дождями, сдуло ветрами тот древний знак, имеющий значение руны. Но он исчез не для очень зоркого глаза. Руна осталась. Ею означен сам лик планеты Земля. И важно именно то, что этот древний знак врезался в сознание человека точно так же, как обозначился в иных местах на скале, там, где потрудился в поте лица некто одержимый, познавший волшебство красоты. Плотью своей, увы, ты не вечен. Сейчас произойдет то, чему я был свидетелем тысячи и тысячи раз. Рано или поздно появлялся тот, кто убивал оленя. И я засыпал, пусть ненадолго, на тысячу, на десять тысяч лет, чтобы проснуться уже в другом олене. Скоро ты плотью своей умрешь, а я усну. И впервые пронзила меня до самой глубины рассудка страшная мысль: а проснусь ли я в другом олене? Будут ли жить на земле олени и все,что обитало на ней. вечно? Будет ли жить Волшебный олень? Ведь жизнь его немыслима без души и разума человека-волшебника. Ну так затаи, затаи, затаи дыхание, Волшебный олень, чтобы еще более четко обозначилась твоя тень на скале. Это и есть твой волшебный знак, твоя руна — твоя изреченность! Будем, будем, будем надеяться, что человек прочтет эту руну, и спасет планету Земля, и спасет самого себя и все на ней сущее. Ибо он и есть истинный Хранитель. Будем, будем, будем надеяться!
А между тем из ворот, за которыми возвышались нацеленные в небо острыми головами железные идолы, выходил человек с автоматом в руках. Как красив он, этот человек! Особенно красивы его голубые невинные глаза, за что его и прозвали Херувимом. Казалось бы, что это именно те глаза, которые должны разглядеть такую четкую и такую понятную тень от оленя на скале. Понятную своей главной сутью: это охранный рунический знак на лике планеты. Священный знак. Закинь, человек, автомат за плечо, улыбнись всему сущему и благослови на земле жизнь, радуясь тому, что ты жив сам, что живы твои отец и мать, невеста твоя. Окликни, человек, с прекрасным прозвищем Херувим, другого человека, имя которого Брат оленя, приветливо помаши ему рукой и скажи, что ты тоже брат и оленю и Брату оленя. Пойми, что другой человек потому, казалось, забыл обо всем на свете, что смотрит на гору, на которой он похоронил любимую женщину, полагая, что искал ее много веков, наконец нашел и вот опять потерял. Однако он надеется, что снова найдет ее, возможно, через тысячу, а возможно, через миллион лет. Но чтобы это случилось, необходимо на земле бессмертие всего сущего, необходима жизнь на земле. Стоит человек, которого ты по великому недомыслию своему называешь дикарем, стоит твой родной брат и смотрит с тоскою на гору. Сейчас он очнется от скорби и повернется в сторону оленя, верного четвероногого друга своего. В нем теперь вся его жизнь... Но только ли его? Видишь ли, человек с удивительной кличкой Херувим, дело все в том, что в этом олене, как ни странно, и твоя жизнь, и жизнь твоих потомков. Ты не смотри так хищно на оленя, ты смотри на тень его на скале — это, кроме всего прочего, и знак разумного начала. Не переступи закон разумного начала...
Именно эти мысли внушал Хранитель человеку с голубыми глазами. Странно, что в таких, казалось бы, невинных глазах могло возникнуть такое хищное выражение. Неужели он будет стрелять?!
Крадется человек с многозначительной кличкой Херувим к оленю, поглядывая на пастуха, внимание которого отвлечено чем-то таким, что понятно лишь ему одному. Только бы не очнулся этот дикарь. Ох уж эти аборигены! Неужели не могут понять, что значит для него, для несчастного солдата, загнанного в дыру, на край света, хоть чуть-чуть поразвлечься! Неужели им жалко одного-единственного оленя? Ведь этот олень, по существу, полудикий, и вряд ли его можно назвать чьей-нибудь собственностью. И пусть этот злополучный абориген скажет спасибо за то, что он, белый человек, призванный здесь охранять незыблемость свободного мира, подкрадывается не к его жене, а всего-навсего к оленю.
А что будет после того, как он, несчастный солдат, которому необходимо хоть чуть-чуть поразвлечься, все-таки убьет оленя? Не станет ли дикарь стрелять в него, в стража свободного мира? Ну уж, пусть только посмеет! Солдат со странным прозвищем Херувим может стать сущим дьяволом. Может! Солдат сам даст очередь из автомата. Конечно, не хотелось бы идти на такой шаг: все-таки человек. Правда, ему, Херувиму, уже довелось однажды убить человека. Это было, конечно, не слишком приятно...
Нелогично как-то получается в нынешнем мире: люди заготовили друг против друга, конечно, в условном пересчете, кажется, уже по десять тонн взрывчатки на каждого, а убей всего-навсего одного человека, совесть загрызет, да еще и по судам затаскают, в тюрьме насидишься. Где же тут логика? Если уготовили до десять тонн взрывчатки на каждого смертного, стало быть, и думать надо иначе, и законы должны быть иными. Тогда и он, Херувим, не пережил бы таких кошмаров после того, как убил человека. В ту пору он не был еще солдатом, просто служил в охране латифундиста в одной из стран, где чуть ли не каждый год совершаются военные перевороты. Надо сказать, что служба эта тоже была далеко не. сахар: и страна чужая, хотя, конечно, не такая дыра, как здесь, и сносить приходилось крутой нрав господина латифундиста, и риск в службе был немалый. Поселились на заброшенных пастбищах сеньора латифундиста бедняки, которые, кажется, самим богом были забыты. Год жили, два. Но в этой стране трем, процентам латифундистов принадлежит семьдесят процентов лучших земель. Есть же счастливчики! И не понравилось господину латифундисту, что на его исконных землях живут не его люди. И отдал приказ сеньор латифундист: чужих изгнать, а лачуги их сжечь! О, это была горячая работа. И не очень, конечно, приятная. Хуже всего было то, что плакали дети. И какого черта они так плакали, вот уж истинные мучители, им было и невдомек, какие страдания приносили они ему, Херувиму. И вышло так, что в схватке он ударил прикладом по голове уже довольно пожилого человека. Ударил, казалось, так, слегка, чтобы тот походил с доброй шишкой, почесал ее да подумал, следует ли покушаться на чужое добро. А человек упал,
кровь носом, пошла, передернулся в судорогах и отдал богу душу.
Это было, конечно, жутко. И все из-за того, что и он,. Херувим, пока не научился жить по-другому, жить согласно с тем обстоятельством, что на каждого человека на земле накоплено по десять тонн взрывчатки. Это решительно все меняет в мире! Ну для чего должны где-то храниться эти десять тонн взрывчатки на каждого из смертных, если считать, что жизнь этого дикаря имеет хоть, какую-нибудь ценность? Нет, тут надо вырабатывать какие-то иные правила жизни, иначе докатишься до того, что наркотиками начнешь заглушать свою совесть. Помни главное: десять тонн на каждого смертного есть! А завтра, послезавтра будет уже пятнадцать, двадцать...
Крадется человек с несуразной кличкой Херувим к оленю. Вот еще один шаг, и он свалит оленя... Однако какой красавец! И создала же природа такое чудо! Господи, не хватало еще пожалеть и оленя...
Прекрасное слово — разум (Если идти от легенды)
И почувствовал Сын всего сущего, что наступает его гибель. Какое-то мгновение он еще удерживал тень на скале в ее незыблемой неподвижности. Потом дрогнул, повернулся к человеку... Сейчас этот пришелец пробьет ему грудь. Ну помогите же, добрые люди, помогите оленю одолеть проклятье неизреченности. Помогите! Человека надо остеречь. И не просто одного человека — все человечество! Надо бы высказать хотя бы малую долю того, о чем думал Хранитель, пока он, олень, удерживал свою тень на скале. Ну хотя бы вымолвить два или три слова. Какие? О, хотя бы такие: проясни свой разум, человек. Проясни разум. Разум! Разум!! Разум!!! Хотя бы вымолвить вот это одно-единственное слово... Конечно, он, олень, оставляет знак на скале. Но как хотелось бы ему вымолвить это единственное слови — разум!
И встал олень на задние ноги и пошел к человеку с нежной кличкой Херувим. Всем своим видом хотел олень выразить высочайшее свое к нему доброжелательство. Передние ноги его были как протянутые руки. Они умоляли, эти руки: опусти оружие. Глаза оленя были полны призыва признать в нем брата, брата и только брата.
И ему хотелось вымолвить хотя бы одно-единственное слово: разум! Это слово подошло к самому горлу. Оно билось в горле, требуя выхода. Но проклятье неизреченности не покидало оленя. Он задыхался. Он готов был вывернуться из собственной шкуры и показать еще и вторую сущность свою — разумную. Нет, это было намного страшнее, чем раньше. Пусть кто-нибудь содрал бы с него шкуру, чтобы увидел человек с автоматом, кто под ней кроется...
Трудно переставляет ноги олень. Ну, опусти же, опусти, человек, оружие. А слово, единственное слово застряло в горле, и уже невозможно дышать. Один бы только выдох, один-единственный, и вырвалось бы наружу и покатилось бы по всей вселенной всесильное и прекрасное слово — разум! И кажется, вот он, вот наступил этот миг, сейчас прорвется выдох и слово тоже прорвется...
Но ударило в грудь оленя, и он остановился, потом все так же по-человечески сделал еще несколько неверных предсмертных шагов и рухнул на снег, уже залитый кровью...
Бился Сын всего сущего на окровавленном снегу. А Хранитель, засыпая, едва шевеля губами, шептал: «До встречи, Земля, через тысячу лет. Через десять тысяч лет. До встречи, Земля. Надеюсь, что ты будешь жива. Да будет вечным ясный разум...»
Брат оленя повернулся на выстрелы из автомата будто во сне. Он долго не мог поверить, что в крови на снегу лежит Сын всего сущего. Чуть вдали, настороженно вскинув автомат, смотрел на Брата оленя пришелец. В его глазах вместе с торжеством удачливого охотника светились тревога и любопытство. Похоже, он был готов выстрелить и в Брата оленя, если бы тот вдруг рванул из-за плеча карабин. Но Брат оленя не рванул из-за плеча карабин. Он сделал несколько медленных шагов, затем, словно обезумев, побежал к поверженному Сыну всего сущего. Он упал перед ним на колени, схватил его голову и заглянул в померкшие глаза. Казалось, он смотрел ему в глаза целую вечность. Человек с нелепой кличкой Херувим все так же держал автомат наготове и ждал, что будет делать абориген дальше. А тот осторожно опустил голову оленя на снег и какое-то время смотрел на пришельца глазами, полными не столько ненависти, сколько отчаяния и скорби.
— Не смотри на меня так! — воскликнул пришелец на незнакомом для Брата оленя языке и повел из стороны в сторону автоматом, как бы мысленно расстреливая неприятеля.
Брат оленя сорвал с себя малахай, еще раз поднял голову мертвого друга и приложил лоб к его лбу. И опять замер, казалось, на целую вечность. Волосы его покрывались инеем, и Херувиму казалось, что тот седеет на его глазах.
— Оставь оленя! — крикнул Херувим, чувствуя, как
больно царапает горло воздух, будто остекленевший от
стужи. — Это моя добыча!
Брат оленя наконец оторвал свой лоб ото лба оленя, машинально сбил с головы иней, надел малахай и вдруг страшно завыл по-волчьи. Херувим вздрогнул и едва не нажал на гашетку автомата. А Брат оленя, стоя на коленях возле повергнутого Сына всего сущего, запрокинув голову к небу, выл и выл. Херувим дал очередь из автомата в небо: ему почему-то стало жутко. Никогда еще ему не было так жутко. Какая-то тайная сила привела его душу в смятение. Херувим не заметил, как на звуки его выстрелов выбежали из-за колючей проволоки солдаты и офицеры. Среди них был и тот офицер, который прилетел на вертолете с Ялмаром Бергом.
— Что здесь происходит? — спросил лейтенант армии, солдатом которой был Херувим.
— Ничего особенного, господин лейтенант! — Херувим прокашлялся, дотрагиваясь до горла. — Я вот, похоже, подстрелил оленя господам офицерам на жаркое. — И, дерзнув лукаво усмехнуться, добавил: — Надеюсь, что и мне, рядовому, кое-что достанется...
— Достанется, — мрачновато пообещал лейтенант, вслушиваясь в то, как выл человек. — Ты его случайно не ранил?
— Нет, господин лейтенант. По-волчьи воет, видимо, по причине своей очевидной дикости...
И тут на Херувима стал кричать чужой лейтенант. Сначала он кричал на своем языке, порой заходясь в кашле от морозного воздуха, потом перешел на язык Херуви - ма. Он скверно владел этим языком, но Херувим понял, что его называют преступником.
— Позвольте, — попытался он возразить обиженно я несколько заискивающе, — позвольте, я же убил не человека... Я оленя убил. Ведь в конце концов даже на каждого человека накоплено по десять тонн взрывчатки... А тут всего-навсего олень...
Чужой офицер наконец отстал от Херувима и подошел к аборигену, который все еще продолжал выть, закидывая совсем по-волчьи голову кверху. Положив участливо руки на плечи аборигена, офицер что-то сказал ему на своем языке. Абориген умолк, недоуменно глядя снизу вверх на склонившегося над ним офицера. И стряхнув его руки с плеч, опять завыл.
Прибежало еще несколько аборигенов. А с военной базы быстро шел человек с рыжей бородой. Херувим еще не видел его здесь. Какие странные у него глаза! Рыжебородый подбежал к аборигену, который все еще стоял на коленях в окровавленном снегу, что-то спросил у него. И тот указал на Херувима. Рыжебородый вдруг упал на колени перед убитым оленем, сорвал с себя малахай и заплакал. И это было самым страшным: Херувим еще не знал, что плачущий мужчина может вызывать не только жалость и презрение...
Потрясение Ялмара Берга
Ялмар смотрел на окрашенный кровью снег и видел жертвенный костер. У костра лежал убитый Волшебный олень. А рядом... рядом, почудилось, лежала женщина, принесенная жрецом в жертву... Кто эта женщина? Как зовут ее?.. И ответил Ялмар: «Ее зовут Жизнь!» Лежал бездыханный олень у костра. И женщина, прекрасная женщина, смотрела в небо незрячими глазами. На какой-то миг Ялмар признал в ней Сестру горностая. А жертвенный костер полыхал. И на похоронном ложе лежал Френк Стайрон, чему-то загадочно усмехаясь... Но кто же здесь жрец, на этих проклятых похоронах, непременно требующих жертвоприношения?.. Так вот же он, человек с автоматом в руках. Это он убил Волшебного оленя. Это он убил женщину с прекрасным именем Жизнь...
Наплывает откуда-то издалека колокольный звон. Не из пространственных далей наплывает — в памяти из детства... Так звонил колокол, когда хоронили деда Ялмара, у которого отняли жизнь люди со свастикой. Полыхает костер. Неподвижен олень. Неподвижна Сестра горностая. И Стайрон, скрестив руки на груди, загадочно усмехается...
И вдруг Ялмару представился Леон. Глаза его, точно также же, как у Сестры горностая. Лежит рядом с Волшебным оленем Леон. А тот человек, который с автоматом, это уже не просто солдат — это зомби! И лицо у него того парня, у которого кличка Зомби!
Леон и Зомби. Мертвый Леон... Глаза его слепо смотрят в пространство, в никуда. А какие это были глаза! В них так круто порой закипала истинная страсть. Это были глаза, которые умели не просто рассказывать, а кричать о несогласии с подлостью, о любви, о собственной вине, о раскаянье. Этот парень любил, очень любил Марию. Этот парень спас, спас Марию! И его убил Зомби....
Ялмар снова поднял глаза на человека с автоматом в руках. Вот он, истинный зомби. По первому впечатлению глаза у него Херувима. Но бес там уже побывал. И вытоптал бес душу там всю, без остатка. Так будь же ты проклят, зомби! Пусть будет проклят тот, кто сотворил тебя!
Ялмар встал, огромный, с заиндевелой, словно поседевшей головой. И настолько он был страшен, что Херувим невольно вскинул автомат и злобно оскалился.
И ободрал Ялмар горло себе остекленевшим воздухом, который, казалось, раздробился в осколки от яростного крика его:
— Так будь же ты проклят, зомби!
И Ялмар пошел, пошел на зомби. И ударил его кулаком наотмашь, и снова прохрипел:
— Будь же ты проклят!..
Херувим какое-то время лежал в снегу. А над ним возвышался громадный человек с заиндевелой головой. Не человек, а вздыбленный медведь — истинный гризли. И теперь уже точно разрядил бы свой автомат Херувим, но его схватили по приказу офицера свои же солдаты. Херувим вырывался из рук солдат, уводивших его на базу, и кричал, заходясь в кашле:
— Пустите меня! Я убил оленя, убью и этого гризли! Он выбил мне зубы. Пустите! В конце концов в мире... на каждого... по десять тонн взрывчатки. И на не го, на гризли этого, тоже. Это, черт побери, надо и вам знать...
Херувиму кто-то дал тычка и в сердцах посоветовал простуженным басом:
— Заткнись, сопливый философ!..
Происшествия на острове на этом не кончились. Едва увели Херувима, как словно из-под земли вынырнул на двух огромных псах, впряженных в нарту, Брат луны. Какое-то время он смотрел на поверженного оленя странным взглядом и вдруг затрясся в беззвучном хохоте. Притронувшись пальцами к мертвым глазам оленя, он резко выпрямился и воскликнул на языке белых людей:
— Наконец-то свершилось! Теперь я понял, почему так долго щадил этого проклятого оленя. — Ткнув пальцем в одного из офицеров нездешней армии, пояснил свою мысль: — Это должны были сделать именно вы!
Остановившись против Брата оленя, колдун торжествующе усмехнулся, кивнул в сторону своей упряжки.
— Как видишь, на моей нарте все та же всесильная
росомаха — Дочь всего сущего. Сейчас я посажу ее на
твоего оленя! Она его победила!..
Брат оленя замедленными движениями отвязал от пояса трубку, прикурил ее. Руки его чуть вздрагивали. Глубоко затянувшись, он показал на ракеты за колючей проволокой и тихо сказал:
— Ты лучше посади свою росомаху на голову одного из этих идолов...
— О, это первый истинно мудрый совет, который ты дал мне за все эти годы! — воскликнул колдун, зачарованно глядя на ракеты. — Действительно идолы. Они зажгут великий огонь. Это произойдет сегодня же! Мне надоело ждать! Я проглядел все глаза, каждый день взбираясь на гору, ожидая, когда возгорится всемирный огонь. Сегодня я их заставлю нажать на самую главную кнопку!
Повалившись на нарту, колдун погнал своих псов к базе. У ворот его остановили.
— Пропустите меня, я вам друг! — кричал колдун, колотя себя в грудь. — Я ваш единомышленник. Если хотите, я самый гениальный ваш идеолог! Надо водрузить росомаху на верхушку самой высокой ракеты!
Часовые недоуменно переглядывались, не понимая странного аборигена. Наконец появился здешний офицер, который только что был возле убитого оленя.
— Что вам надо? — угрюмо спросил он у Брата луны.
— Я ваш друг! Я философ, господин офицер. Моя фамилия, если угодно, Фуддал. Я закончил университет. Но это не главное. Это сущие пустяки. Главное, что я прорицатель. Сегодня должен над миром разразиться ядерный огонь... Уцелеем только мы... Отсюда начнется новая эра человечества. Я буду вашим богом!
Офицер в крайнем изумлении разглядывал человека, который назвал себя Фулдалом. «Ну да, это именно тот самый безумец, который уже прорывался на базу», — вспомнил он.
— Разрешите именно мне, мне нажать на эту таинственную кнопку... Умоляю вас, господин офицер. И хорошо бы росомаху водрузить на самую высокую ракету...
Офицер поморщился, осторожно сдирая иней с усов, и подумал: «Пожалуй, на сей раз надо его впустить. Завтра отправим на самолете туда, где положено быть сумасшедшему».
— Откройте ворота! — приказал часовым офицер.
Колдун вскинул над головою руки и торжествующе закричал:
— Наконец неотвратимое сбывается! — Повернулся спиной к воротам, устремляя взор в ту сторону, где за проливом, скованным льдом, находилась Большая земля. — Слушай меня, человечество, слушай! Ты обречено! Я не желаю даже сказать тебе одно-единственное слово — «прощай». Не желаю! Я проклинаю тебя! Я бог! Я начинаю новую эру!
Вскочив на нарту, колдун гикнул на собак, со страстью одержимого потряс над ними кнутом. Псы помчали Брата луны на территорию базы. Через десять-пятнадцать минут солдаты скрутили безумного и посадили в карцер, где он должен был дожидаться своей эвакуации с острова.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
ВОРОТИСЬ, ВОЛШЕБНЫЙ ОЛЕНЬ
А Брат оленя, Брат медведя и Ялмар Берг хоронили Сына всего сущего. Они отвезли его на гору, положили головой к восходу. Брат оленя долго настраивал себя на то, чтобы произнести заклятье перед тем, как приложить к голове оленя рунический знак. Наконец он достал знак и, приложив его сначала к собственному лбу, сказал:.
— На знаке моем олень. Быстрый и сильный олень. Это именно ты тот самый олень. Ты способен увезти на своей нарте целую гору, на которой мы хороним тебя. Я приложил знак к своей голове, чтобы ты даже мертвым понял мои думы и догадался, как я чтил тебя, как мы все чтили тебя, как я гордился тем, что я твой брат. Ты сильный, ты мудрый олень. У тебя был удивительный рассудок. Вот почему ты сможешь даже мертвым догадаться, как необходимо, чтобы ты все-таки жил. И ты будешь жить. Ты еще вернешься в срединный мир. Я буду искать тебя, как ищу Сестру горностая. Мы будем искать тебя и
век, и два, и сто веков. Ты тоже будешь нас искать. Рано или поздно мы найдем друг друга. Я прикладываю знак к твоему лбу и желаю тебе... беги легко и вольно, как бегал ты по тундре в земном мире, беги в запредельность, в страну печального вечера. Но воротись! Воротись! Воротись, Волшебный олень!
Брат оленя приложил древний знак ко лбу Сына всего сущего и надолго замер..
Когда спустились в долину, то землю вдруг сотрясли разрывы бомб, которые сбросил пролетевший вертолет. Оказывается, здесь шли военные учения. Ялмар погрозил улетавшему вертолету кулаком и страшно выругался на своем языке. Вертолет развернулся и сбросил на тундру еще несколько бомб.
— Пойдем, черт с ними, пусть рвут свои бомбы! —
сказал Ялмар, широко шагая по тундре. — Если просто
стоять или лежать, примут за камни и сбросят бомбы.
Взорвалось еще несколько бомб, а возможно, снарядов, и вот тут Брату медведя повезло — к нему явилась шутка.
— Шел я однажды по болоту, — начал он рассказ. —
Перепрыгиваю с кочки на тючку. И вдруг что-то меня подбросило кверху, вот как эти камни и землю после взрыва. Оказывается, я наступил на пуп болотного черта. Лежал себе чертище в болоте, совсем не видно ни ног его, ни рожи. А пуп выставил, чтоб на солнышке погреть, что ли. Вот я и прыгнул на пуп. Ого, думаю, какая здоровенная кочка! Пожалуй, тут и передохну маленько, и трубку выкурю...
Брат оленя, поглядывая на улыбающегося Ялмара, громко спросил, стараясь перекричать грохот вертолетов:
— Ты все слышишь? Сейчас хохотать будем...
Брат оленя засмеялся первым, засмеялся и Ялмар. И
тут снова грохнуло так, что шутников чуть с ног не сбило. Брат медведя отряхнулся, фыркнул, как морж, вынырнувший из воды, и сказал:
— Не в пуп ли болотного черта угодила эта большая пуля? Похоже, что и меня вот так же швырнуло в тот раз в небо, как эти камни и землю. Как это произошло, сам не пойму... Покуриваю на кочке трубку и чувствую, что меня покачивает. Потом я догадался, конечно, что болотному черту щекотно стало. За муху он меня принял, что ли. От щекотки и начал так смеяться, что живот его заколыхался. Слышу... ухает болото, булькает, стонет. И где же мне было догадаться, что это черт... хохочет.
Брат медведя приостановился, пытаясь изобразить, как колыхался живот болотного черта.
— Качаюсь себе на кочке и сам от удовольствия посмеиваюсь. Потом страшновато стало. До того напугался, что трубку не докурил, вытряхнул ее поскорее. И полетели на кочку искры, вернее, на пуп полетели искры. И обжег я пуп черту. И заорал он. А я чувствую, что как ворон лечу уже в облаках. Когда я снова упал в болото, увидел в том месте, где лежал болотный черт, какое-то страшное верчение. Ну просто вихрь стоял столбом! Потом я разглядел голову болотного черта где-то там, в облаках. Видно, встал он, начал быстро вертеться. За пун
схватился и вертится как полоумный. Отсюда и вихрь
столбом. Я смотрю на него и удивляюсь...
Шли по тундре три странных путника и смеялись, поглядывая, как рвутся то там, то здесь бомбы и снаряды, мчатся чудовищные машины, словно железные ведьмы с седыми космами взвихренного снега. Было страшно, по они смеялись, бросая вызов всему, что повергало их в страх.
Частица планеты Земля
На острове Бессонного чудовища была пора отелов. Брат оленя, наблюдая за важенками, иногда поднимал увесистый, еще раскаленный морозами камень, пытаясь отогреть его теплом своих рук. Этот камень у скалы, на которой Брат оленя любил сидеть и думать о жизни, знали все люди маленького северного племени. Это был особенный камень...
Когда Брат оленя окончательно переселился на остров Бессонного чудовища, он обошел его вдоль и поперек, при-кладывая то там, то здесь свой рунический знак. Он просил эту землю стать родной. Он часто подходил к камню у скалы, поднимал и отогревал его теплом своих рук, думая о маленьком северном племени. Боль от раскаленного морозами камня унимала боль тоски по Сестре горностая. Брат оленя мучился, но терпел, догадавшись, что, отогревая собственным теплом камень, он тем самым не только унимал тоску, но и передавал пока еще чужой земле всю силу своего благожелательства, надеясь, что и она ответит тем же. Потом камень стали греть собственным теплом все новожители острова. Грел его и Брат совы, который был все еще настолько крепок, что приглядывал за стадом. Ему и пришла мысль переименовать остров. Однажды он подошел к группе пастухов и сказал торжественно:
— Я догадался! Наша земля перестала быть землей Бессонного чудовища. Отныне она будет называться Землей теплого камня!..
И это было удивительно. Люди маленького северного племени перестали бояться чужой земли, о которой было сложено столько страшных легенд. Теперь они считали ее своей землей с прекрасным именем — Земля теплого камня.
Грел священный камень крошечными ручонками и внук Брата оленя, сын Гедды — Леон. Да, это был его внук. Пусть тот, другой Леон, не был сыном Брата оленя, зато он был сыном Сестры горностая, и этим объяснялось решительно все. Огромную силу любви своей к Сестре горностая Брат оленя теперь направил на крошечного Леона...
У Гедды появился муж. Им стал Брат орла. Она оценила его преданность и благородство. Для Брата орла сын Гедды не мог не стать его родным сыном.
И у оленей жизнь шла своим чередом. Олениха, Дочь вечера, отелилась во второй раз. Первым был бычок. И теперь оказался тоже бычок. Оба серые. Брат оленя понимал, что такой олень, каким был Сын всего сущего, появляется на свет, возможно, всего один раз в тысячу лет, и верил, что еще встретится с ним: он верил в великий дар природы — в дар вечной жизни. Брат оленя был философом и поэтом и потому являлся хранителем, кроме всего прочего, и легенды о Волшебном олене.
Сидел Брат оленя на скале, смотрел на зарю и грел в руках священный камень. Порой он дышал на него и даже прижимал к груди.
Брат оленя прижимал к сердцу частицу планеты Земля, частицу космического тела... |